Томас Элиот Стернз
Шрифт:
Об этом у него есть специальная книга — „Назначение поэзии и назначение критики“, но всех вопросов не сняла даже она, и не только в силу сложности темы. Ответ оппонентам, в особенности влиятельному теоретику А.А. Ричардсу, в 30-е годы не чуждому левацкого экстремизма, а оттого благословлявшего „хаос идей“, который предпочтительнее эстетических совершенств, ибо из хаоса когда-нибудь может возникнуть спасительная для человечества мысль, в элиотовском трактате занял слишком много места, чтобы основной предмет получил осмысление достаточно развернутое и логичное.
Самоценный „хаос идей“ Элиот отверг со всей решительностью. Вслед за Жаком Маритеном, одним из наиболее близких ему мыслителей-католиков, он вообще отверг претензии поэтического слова на роль некоего заменителя этики и религии, в этом смысле почти буквально повторив то, что писал против Арнольда еще в 20-е годы. Эта тема разрослась в целое эссе „Современное сознание“, где Элиот в полемике с представителями различных критических, философских и теологических школ скрупулезно уточняет предмет критики, протестуя против смешивания поэзии с „мистическими откровениями“, „средствами спасения человечества“.
Однако ни о какой „чистой“ поэзии у Элиота не было и помину. За поэзией признавалась способность „оказывать свое воздействие на весь характер восприятия реальности, в чем периодически случается нужда; способность разрушать бытующие нормы осознания и оценки… заставляя совершенно по-новому увидеть мир или хотя бы нечто очень существенное в нем“ [3] . Ее призванием была названа обязанность противостоять слишком обычным самообманам и короткой людской памяти; исполнить этот свой долг она способна только при условии, что останется поэзией, а не „подменой“.
3
Eliot Т.S. The Use of Poetry and the Use of Criticism. — London, 1933. — P. 155.
Пройдет еще пятнадцать лет, и в эссе „От Подо Валери“ (1949; в сборнике „Критиковать критика“, 1965) Элиот наконец договорит свою мысль до конца, сказав, что после Валери, который довел идею „чистой“ поэзии до логического абсолюта, убедившись в ее неосуществимости, смешно и дискутировать насчет „исчезновения темы“, сколь бы широко ни трактовалась сама концепция поэтического содержания. Она присутствует непременно. Весь вопрос в том, подчиняет ли она себе стихотворение или, напротив, „остается лишь необходимым предисловием, что-бы стихотворение возникло“ [4] . Для Элиота как поэта, как теоретика вопрос этот решался однозначно: искусство не может быть принесено в жертву, оправдания актуальностью и значительностью бессмысленны, пока о творчестве не приходится всерьез говорить. На практике подобная однозначность выбора далеко не всегда осуществима. Но важен ведь и сам критерий, сам ориентир, заданный Элиотом.
4
Eliot T.S. То criticize the Critic. — London, 1965. — P. 42.
В его критике и эссеистике более всего и привлекает масштабность критериев, которые определялись не потребностями изменчивой литературной ситуации, да, в общем-то, и не личными пристрастиями Элиота как художника и как многолетнего редактора влиятельного журнала „Крайтерион“, занимавшего эклектические позиции в том, что касалось идеологии и политических событий 30-х годов. Критерии суждений Элиота в эстетике определялись прежде всего запросами культуры, постигнутой в устойчивых ее параметрах и характеристиках. Элиота не раз уличали в том, что традицию он толкует узко и при страстно, не замечая ее живого развития. Безусловно, это было ему свойственно, сказалось на многих его оценках, и не только литературных. Однако надо помнить, что в ту эпоху, отмеченную пестротой устремлений и в литературе, и в эстетике, подобное ощущение традиции, создаваемой всей историей европейской культуры, сам подход к текущему как продолжению очень давних исканий и споров становилось позицией, имевшей свои несомненно сильные стороны. Среди многого другого проявилась эта позиция и в элиотовской интерпретации столь непростого понятия, как „художественная классика“.
В англоязычной критике до Элиота понятие классики, по сути, отсутствовало вообще. Дело не шло дальше разграничений классического и романтического, сохранившихся еще в начале XIX века. Под классикой подразумевали либо классицизм, либо античность. В эссе „Что такое классик?“ (1944; сборник „О поэзии и поэтах“, 1957) Элиот первым заговорил о том, что важна в данном случае не литературная эпоха, а особый тип художественного мышления, обладающего всеохватностью, универсальностью, зрелостью и цельностью — качествами, на его взгляд, вовсё нё являющимися достоянием лишь какого-то определенного периода в истории литературы или какого-то одного художественного направления.
Это был слишком ощутимый шаг вперед, чтобы его значение, заключавшееся и в том, что по-новому понималась динамика движения искусства, было принижено достаточно спорным выбором „безупречных“ писателей, которым Элиот предоставлял права истинного классика. В этих правах он отказал даже Шекспиру, соглашаясь с рационалистической критикой шекспировского космоса, которая содержится у столпа классицизма Джона Драйдена и которая свидетельствует о том только, что Ренессанс окончательно сделался для английской литературы фактом прошлого. Отказал он в статусе классика и бесконечно им самим в молодые годы почитаемому Бодлеру, отказал Джону Донну, им же открытому и по справедливости возведенному в ранг великих поэтов. Остался — и то с оговорками — Данте. А безоговорочно — лишь Вергилий.
Разумеется, выбор говорит прежде всего о самом Элиоте, а об истинных ценностях, накопленных за многовековую историю поэзии, свидетельствует только косвенно. Но это не компрометирует самой идеи, в лекции о Вергилии выраженной наиболее последовательно. Можно, а подчас необходимо полемизировать с Элиотом по частностям, однако несомненно, что предложенные им критерии — зрелость и универсальность в первую очередь — важны первостепенно, когда речь идет о классике истинной или поддельной. Не в том суть, что классику рождает лишь цивилизация, достигшая „полноты развития“, — это как раз можно оспорить, сославшись хотя бы на Пушкина, явившегося, когда далеко не были „разработаны язык и литература“. Однако Элиот прав, настаивая, что классика — „всегда порождение зрелой мысли“, исключающей провинциальность в любых ее формах.