Шрифт:
— Ноги еще побаливают, — сказал я.
— Сделай несколько упражнений, — сказала Бренда. — И я с тобой сделаю. — Она бросила полотенце на траву, и мы вместе стали делать приседания, отжиматься, задирать колени, стоя на месте. Счастье переполняло меня.
— Брен, сегодня я побегу два круга. Посмотрим, как получится…
Я услышал щелчок ее секундомера, а потом, когда был на дальнем вираже и облака тянулись за мной как мой собственный белый пушистый хвост, поглядел на Бренду и увидел, что она сидит, обняв колени и смотрит то на секундомер, то на меня. Мы были там одни, и все это напомнило мне какой-то из фильмов о скачках, где ранним утром в Кентукки старый тренер, вроде Уолтера Бреннана [26] , и интересный молодой человек хронометрируют бег лошади, принадлежащей красавице девушке, чтобы убедиться, действительно ли это самая резвая двухлетка на свете. Кое-какая разница, конечно, была — прежде всего, та, что после одного круга Бренда крикнула мне: «Минута четырнадцать», и все равно это было приятно, свежо и радостно, и, когда я финишировал, Бренда стояла и ждала меня. Вместо финишной ленточки меня встретило нежное тело Бренды, и она в первый раз сказала, что любит меня.
26
Уолтер Бреннан — характерный актер американского кино. Трижды удостаивался «Оскара» за роли второго плана.
Мы бегали — то есть я бегал — каждое утро, и в конце недели пробежал четыре круга за семь минут. И всегда на финише был щелчок секундомера и руки Бренды.
Ночью я читал в пижаме, Бренда читала у себя, и мы ждали, когда уснет Рон. Иной раз приходилось ждать дольше обычного. И тогда я слышал, как шелестит листва за окном, потому что в конце августа похолодало, на ночь кондиционер выключали, и нам разрешалось открывать окна. Наконец Рон начинал укладываться. Он топал по своей комнате, потом в трусах и футболке подходил к двери, шел в ванную и там громко писал и чистил зубы. После него я шел чистить. Мы встречались в коридоре, и я сердечно и искренне желал ему спокойной ночи. В ванной я с минуту восхищался своим загаром в зеркале; позади себя видел бандаж Рона, сушившийся на кранах горячей и холодной воды. Никто не подвергал сомнению уместность его как украшения, и через несколько дней я перестал его замечать.
Пока Рон чистил зубы, а я в постели ждал своей очереди, в его комнате играл проигрыватель. Обычно, вернувшись с баскетбола, он звонил Гарриет — которая была теперь всего в нескольких днях от нас, и запирался с журналом «Спорт иллюстрейтед» и Монтовани. Однако, когда он выходил из своей комнаты для вечернего туалета, звучал там не Монтовани, а что-то другое, видимо, то, что он однажды назвал «моей пластинкой из Колумбуса». Я воображал,что слышу именно ее, поскольку по последним секундам записи понять было трудно. Я успевал услышать только печальный размеренный колокольный звон, а из-за него тихую патриотическую музыку и над тем и другим глубокий и мрачный голос диктора: «Итак, прощай, Колумбус… — повторял он речитативом —…прощай… Колумбус… прощай…» Потом тишина, и Рон возвращался в свою комнату; свет гас, и всего через несколько минут я слышал, как он с рокотом погружается в бодрящий, освежающий, витаминизированный сон, каким, по моим представлениям, должны наслаждаться спортсмены.
Однажды утром, перед тем, как проскользнуть к себе, я увидел сон, а когда проснулся, света в комнате было только-только, чтобы разглядеть цвет волос Бренды. Я тронул ее спящую, потому что сон расстроил меня: дело происходило на корабле, на старинном паруснике, какие видишь в фильмах про пиратов. Со мной на корабле был цветной мальчик из библиотеки — я был капитаном, а он моим помощником, и это был весь наш экипаж. Поначалу сон меня радовал; мы стояли на якоре в гавани острова в Тихом океане, и было очень солнечно. На берегу стояли прекрасные голые негритянки, ни одна из них не двигалась; но внезапно двинулись мы, наш корабль поплыл вон из гавани, а негритянки медленно шли вдоль берега, бросали нам гирлянды цветов и говорили: «Прощай, Колумбус… прощай, Колумбус… прощай…», и мы с мальчиком не хотели уплывать, но корабль двигался, и мы ничего не могли сделать — мальчик кричал, что это моя вина, а я кричал, что его, раз у него нет библиотечной карточки, но эти пререкания ни к чему не вели, потому что мы все дальше и дальше отходили от берега, и вскоре туземки исчезли из виду. Пространство во сне потеряло всякие пропорции, вещи приобрели размеры и конфигурации, каких я не видел в жизни, и, наверное, это больше, чем что-либо еще, вытеснило меня в явь. В то утро мне не хотелось уходить от Бренды, и я гладил мысок подстриженных волос у нее на затылке. Я оставался с ней дольше, чем можно было, и по дороге в свою комнату едва-едва не столкнулся с Роном, который готовился к рабочему дню в «Умывальниках и Раковинах Патимкина».
6
Это утро должно было стать моим последним в доме Патимкиных, однако днем, когда я начал сваливать свои вещи в чемодан, Бренда сказала мне, что могу распаковываться — ей удалось выцыганить у родителей еще неделю, и я смогу остаться до Дня труда, до свадьбы Рона; на следующее утро Бренда уедет в колледж, а я вернусь на работу. Так что мы пробудем друг с другом до самого конца лета.
Мне полагалось бы ликовать, но, когда Бренда побежала вниз по лестнице, чтобы вместе с семьей ехать в аэропорт — им надо было встретить Гарриет, — я испытывал не радость, а тревогу: меня все упорнее преследовала мысль, что, когда Бренда вернется в Редклифф, это будет для меня конец. Я был убежден, что даже табурет мисс Уинни недостаточно высок, чтобы увидеть с него Бостон. Тем не менее я побросал свои вещи обратно в ящик и в конце концов сумел сказать себе, что не было никаких признаков окончания нашего романа, и всякое мое подозрение или опасение порождены моей неуверенной душой. Потом я пошел в комнату Рона и позвонил тете.
— Алло? — сказала она.
— Тетя Глэдис, — сказал я, — как дела?
— Ты заболел.
— Нет. Я прекрасно себя чувствую. А позвонил потому, что остаюсь еще на неделю.
— Почему?
— Я тебе сказал. Мне здесь хорошо. Миссис Патимкин предложила мне остаться до Дня труда.
— У тебя осталось чистое белье?
— Я стираю его по ночам. Все в порядке, тетя Глэдис.
— Руками чисто не отстираешь.
— Нормально отстирываю. Тетя Глэдис, мне чудесно живется.
— Он ходит в грязном, а я должна не волноваться.
— Как дядя Макс? — спросил я.
— Как он может быть? Дядя Макс есть дядя Макс. А ты… мне не нравится твой голос.
— Какой он? Такой, как будто на мне грязное белье?
— Остряк. Когда-нибудь ты поймешь.
— Что?
— Что значит что? Поймешь. Поживешь там слишком долго, станешь слишком хорош для нас.
— Никогда, моя родная, — сказал я.
— Когда я это увижу, тогда я поверю.
— Тетя Глэдис, в Ньюарке стало прохладнее?
— Да, снег идет, — сказала она.
— Нет, правда, последнюю неделю похолодало?
— Холодает, когда целый день сидишь. Для меня это не февраль, можешь поверить.
— Хорошо, тетя Глэдис. Передай всем привет.
— Тебе письмо пришло от матери.
— Хорошо, прочту, когда вернусь домой.
— Ты не можешь заехать и прочесть?
— Подождет. Я брошу им письмишко. Будь хорошей девочкой, — сказал я.