Шрифт:
— Да хранят вас в мое отсутствие господь и пресвятая дева,— сказал Жозеф, остановившись,— завтра я отправляюсь в Париж, а так как мне придется не раз иметь дело с юнцом Сен-Маром — сейчас наведаюсь к нему и спрошу, как его рана.
— Если бы вы меня послушались, то были бы избавлены от этой заботы,— сказал Лобардемон.
— Увы, спорить не приходится,— ответил Жозеф, глубоко вздохнув и подняв взор к небесам,— но кардинал уже не тот, что прежде; он не ценит благих идей и, если так будет продолжаться — погубит нас.
С этими словами капуцин низко поклонился судье и направился к биваку добровольцев.
Лобардемон некоторое время смотрел ему вслед, а когда убедился, что Жозеф идет именно туда,— пошел, или, вернее, побежал обратно, к палатке министра.
«Кардинал удаляет его,— соображал судья,— значит, он ему опротивел; а я знаю тайны, которые могут и вовсе погубить его. Скажу вдобавок, что он хочет подольститься к будущему фавориту; теперь уж не монах, а я стану любимцем министра. Время самое подходящее — сейчас полночь, и кардинал еще час-полтора пробудет один. Надо спешить!»
Он подошел к палатке стражей, расположенной возле кардинальского шатра.
— Его высокопреосвященство с кем-то беседуют,— нерешительно сказал начальник охраны,— к нему нельзя.
— Пустяки! Вы же видели — я только что вышел оттуда; я должен сообщить его высокопреосвященству важные известия.
— Входите, Лобардемон,— крикнул министр,— входите поскорее, и один!
Судья вошел. Кардинал по-прежнему сидел в кресле; одной рукой он держал руки монахини, а другой сделал судье знак, чтобы тот молчал. Ошеломленный приспешник, еще не разглядев женщину, замер на месте; она же говорила, торопясь высказаться, и смысл тех странных фраз, которые вырвались у нее, отнюдь не соответствовал ее нежному голосу. Ришелье был заметно взволнован.
— Да, я его поражу этим ножом; нож дал мне в харчевне бес Бегерит, но это кол, от которого погиб Сисара. Посмотрите, у ножа черенок из слоновой кости; я пролила над ним много слез. Чудно это, добрый генерал! Я воткну его в горло того, кто убил моего друга, как он сам мне наказывал, а потом сожгу тело. Око за око! Так наказывать сам бог разрешил Адаму… Вы, добрый генерал, кажется, удивляетесь… но вы еще больше удивитесь, если я спою вам его песенку… ту, что он пел мне еще вчера вечером… он явился в тот же самый час, когда запылал костер… вы знаете. В тот час, когда лил дождь, а руки у меня стали горячими, как сейчас, он мне сказал: «Как я провел этих судей в красном… у меня под началом одиннадцать бесов, и я пришел к тебе в самый перезвон колоколов… под алый бархатный балдахин, с факелами, со смоляными факелами, которые светят нам. Ах, что за великолепие!» Вот так он мне поет.
И она затянула на напев De profundis:[15]
Я буду князем адской бездны. Мой скипетр — молоток железный, Горящая сосна — мой трон, Я в серный пламень облачен… И в брак мы вступим невозбранно: Приди и дай мне руку, Жанна.
Не чудно ли, добрый генерал? И я каждый вечер отвечаю ему. Вот послушайте, слушайте внимательно…
До ночи судьи говорили, И вот меня везут к могиле. Но все же я твоя жена. Приди же… Ночь так холодна! Но ты, ты будешь спать со мною, Я саваном тебя укрою.
Потом он начинает говорить и говорит, как пророки и духи: «Горе, горе тому, кто пролил кровь! Разве земные судьи — боги? Нет, они люди, они стареют и страдают, а все-таки они решаются повелевать: «Казните этого человека!» Смертная казнь! Смертная казнь! Что дало человеку право казнить другого человека? То, что судей двое? А если б он был один,— значит, это было бы просто убийство? А ты считай хорошенько: раз, два, три… И вот трое превращаются в мудрецов и праведников! Напыщенные негодяи, наемники! Какое злодеяние! Небеса содрогаются! Если бы ты видела их, Жанна, как вижу я, сверху, ты бы еще не так побледнела! Плоть истребляет плоть! Она живет кровью и сама же проливает кровь! Равнодушно, без злобы! Так же, как ее создал бог!»
Несчастная так кричала, скороговоркой произнося эти слова, что Ришелье и Лобардемон от ужаса долго не решались шевельнуться. Тем временем бред ее все усиливался.
— А судьи и не содрогнулись,— сказал мне Урбен Грандье. — Разве они содрогаются, разве боятся ошибиться? Решается вопрос о смерти невиновного. А пытка? Чтобы вырвать у него признания, ему веревками стягивают руки и ноги; кожа лопается, свисает лохмотьями, обнажаются жилы, багровые, лоснящиеся; кости вопиют, из них брызжет мозг… Но судьи дремлют. Им грезится весна и благоухающие цветы. «Как жарко в камере,— говорит один из них, очнувшись.— А обвиняемый так и не пожелал сознаться! Неужели пытка уже кончилась?» И, смилостившись наконец, он дарует обвиняемому смерть. Смерть! Единственное, чего боятся живущие! Смерть! Неведомое! И он ввергает в это неведомое бунтующую душу, которая будет его там ждать. О, неужели недостойному судье никогда не мерещилось отмщение? Как же он мог уснуть?
Кардинал, и без того обессиленный ознобом, усталостью и невзгодами, вскричал в порыве жалости и отвращения:
— Прекратим, ради бога, эту ужасную сцену! Уведите ее, она безумна!
Несчастная обернулась и, узнав Лобардемона, закричала:
— Это судья! Судья!
А Лобардемон, подобострастно сложив руки, в ужасе говорил:
— Простите, ваше высокопреосвященство, племянница лишилась рассудка; я не знал этого, а то она давно уже сидела бы за решеткой. Жанна, Жанна, скорее на колени! Проси прощения у кардинала-герцога…