Шрифт:
Нежный голос за окном задрожал, в нем ясно послышались слезы:
— Анри, Анри! На что вам жаловаться? Разве я не сделала больше, гораздо больше, чем было в моих силах? Разве я виновата в том, что, себе на несчастье, родилась дочерью монарха? Разве может человек выбрать себе колыбель, разве может сказать: я хочу родиться пастушкой? Вам хорошо известно, как тягостна судьба принцесс: сердце у них похищают при рождении, всему миру известен их возраст, их уступают по договору, словно город, и им никогда не дозволяется плакать. С той поры как я знакома с вами, чего только я не делала, чтобы приблизиться к счастью и удалиться от трона. Два года я тщетно боролась против неумолимой судьбы, которая отделяет меня от вас, и против вас, который отвлекает меня от долга. Вы сами знаете, я хотела, чтобы меня сочли умершей; да что говорить — я почти желала восстания! Быть может, я благословила бы удар, который лишил бы меня титула, как я благодарила бота, когда мой отец был свергнут с престола; но двор удивляется, королева требует меня; наши мечты развеяны, Анри; мы слишком долго грезили, пора обрести мужество и очнуться. Не вспоминайте больше эти два прекрасные года. Забудьте обо всем и помышляйте только о вашем великом намерении; живите одной-единственной мыслью, будьте честолюбивым… честолюбивым ради меня…
— Неужели все надо забыть, Мария? — ласково проговорил Сен-Мар.
Она ответила не сразу.
— Да, все, как забыла я сама. — Потом она добавила горячо: — Да, забудьте наши счастливые дни, наши долгие вечера и даже наши прогулки в лесу и у пруда, но помните о будущем; поезжайте. Ваш отец был маршалом, — станьте чем-то еще большим, коннетаблем, первым человеком при дворе. Поезжайте, вы молоды, благородны, богаты, отважны, любимы…
— Навеки? — спросил Анри.
— На всю жизнь и на веки вечные.
Сен-Мар встрепенулся и, протянув руку, воскликнул:
— Хорошо же! Клянусь пресвятой девой, имя которой вы носите, вы будете моей, Мария, или же голова моя скатится на эшафоте.
— О небо! Что вы говорите! — воскликнула она, высунув из окна белую ручку, чтобы пожать его руку. — Нет, вы не сделаете ничего предосудительного, поклянитесь мне в этом; вы всегда будете помнить, что король Франции — ваш властелин; любите его больше всего на свете — после той, которая пожертвует ради вас всем и будет томиться, дожидаясь вас. Возьмите этот золотой крестик; держите его у сердца, на него пролилось много моих слез. Помните, что если вы когда-либо окажетесь виноватым перед королем — я буду плакать еще горше. Дайте мне кольцо, которое блестит у вас на пальце. О боже, и моя и ваша рука в крови!
— Пустяки! Это кровь пролилась не ради вас; вы ничего не слышали час тому назад?
— Ничего; а сейчас — вы ничего не слышите?
— Нет, Мария, — только шорох ночной птицы на башне.
— Говорили о нас, я в этом уверена. Но откуда же кровь? Скажите скорей и уезжайте.
— Да, уезжаю; вот облако — оно снова дарит нам темноту. Прощайте, ангел небесный, я буду постоянно взывать к вам. Любовь влила в мое сердце честолюбие словно жгучий яд; да, я впервые чувствую, что возвышенная цель может облагородить честолюбивые помыслы. Прощайте, я еду, чтобы выполнить предначертание судьбы!
— Прощайте! Но думайте и о моей судьбе!
— Наши судьбы ничто не разъединит.
— Ничто, — воскликнула Мария, — разве что смерть!
— Больше смерти я боюсь разлуки, — сказал Сен-Мар.
— Прощайте, я трепещу, прощайте,— прозвучал нежный голос.
И над двумя еще соединенными руками стала медленно опускаться железная решетка.
Тем временем вороной конь не переставая бил копытами о землю и беспокойно ржал; взволнованный всадник пустил его в галоп и вскоре прибыл в Тур, Сен-Гасьенскую колокольню которого он увидел еще издали.
Старик Граншан встретил своего молодого господина не без воркотни, а узнав, что тот не намерен остановиться на ночлег, и вовсе разошелся. Отряд сразу же отправился дальше, а пять дней спустя спокойно, без всяких приключений вошел в Луден, древний город провинции Пуату.
Глава II УЛИЦА
Я брел тяжелым, неуверенным шагом к цели этого трагического шествия.
Ш. Нодье. «Смарра»
Царствование, несколько лет которого мы хотим изобразить, немощное царствование, представлявшее собою как бы закат монархии по сравнению с великолепием правлений Генриха IV и Людовика Великого, запятнано несколькими кровавыми событиями, которые огорчают всякого, кто обращает на них взор. Это не было делом рук одного человека, в этих прискорбных событиях приняли участие крупные общественные силы. Тяжело видеть, что в тот смутный век и в духовенстве, как то бывает в каждой большой нации, имелась, наряду С благородной верхушкой, также и своя чернь, наряду с учеными и добродетельными иерархами — свои невежды и преступники. С тех пор остатки варварства в этой среде были стерты долгим царствованием Людовика XIV, а пороки были смыты кровью мучеников, которых духовенство принесло в жертву революции 1793 года. Итак, благодаря превратностям судьбы, улучшенное монархией и республикой, облагороженное королевской властью и жестоко наказанное революцией, общество дошло до нас таким, каким мы его теперь видим, — суровым и лишь в редких случаях порочным.
Нам хотелось остановиться на этой мысли, прежде чем приступить к рассказу о событиях, которые предлагает нашему вниманию история того времени, но, несмотря на это утешительное наблюдение, нам все же пришлось отвергнуть некоторые чересчур отталкивающие подробности, — да и без них остается достаточно прискорбных деяний, о которых нельзя не сокрушаться; так, повествуя о жизни добродетельного старца, оплакивают порывы его необузданной юности или предосудительные наклонности зрелой поры.
Когда кавалькада въехала в Луден, в нем царило какое-то смятение, его узкие улицы были запружены огромной толпой; церковные и монастырские колокола звонили, словно где-то вспыхнул пожар, а обыватели, нe обращая ни малейшего внимания на незнакомых всадников, устремлялись к большому строению, примыкавшему к церкви. На лицах горожан можно было прочесть разное, нередко противоположное отношение к происходящему. Едва только где-нибудь собиралась толпа, шум голосов внезапно прекращался, и тогда слышался лишь один голос, то ли читавший что-то, то ли произносивший заклинания; потом со всех сторон неслись злобные выкрики вперемешку с благочестивыми восклицаниями; вскоре толпа расходилась, и тогда оказывалось, что речь произносил капуцин или францисканец; держа в руках деревянное распятие, он указывал толпе на большое здание, к которому она и направлялась.
— Господи Иисусе! Пресвятая богородица! — воскликнула какая-то старуха. — Кто бы поверил, что лукавому приглянется наш почтенный город!
— И что почтенные урсулинки окажутся одержимыми, — добавила другая.
— Беса, который вселился в настоятельницу, как слышно, зовут Легионом, говорила третья.
— Да что вы, дорогая! — прервала старуху монахиня. — В ее бедном теле их целых семеро, а все оттого, что она слишком холила его; уж больно она красивая. И вот теперь она стала прибежищем адских сил. Вчера во время заклинаний настоятель кармелитов изгнал из нее беса Эазаса, он вышел из нее через рот, а достопочтенный отец Лактанс изгнал из нее, кроме того, беса Беберита. А остальные пять не пожелали выйти; когда святые заклинатели — да поможет им бог! — приказали им, по-латыни, удалиться, те ответили, что не выйдут до тех пор, пока не докажут свою силу, в которой гугеноты и прочие еретики, как видно, сомневаются. А бес Элими — из всех, как известно, самый свирепый, — заявил, что сегодня он снимет с господина де Лобардемона скуфью и будет держать ее в воздухе во время пения Miserere[4].