Шрифт:
Смирнов, постукивая по зубам больного, спросил: «Этот?» — и, не раздумывая, подцепил козьей ножкой.
Вырвав коренной зуб, повертел перед глазами:
— Не пойму — с чего разболелся? Чистый, как репка!
Ночью боль не унималась. Едва дождавшись утра, Владимир Ильич опять отправился к Смирнову. Врач успокаивал:
— Не волнуйтесь, сударь, это — десна. Все пройдет.
А когда больной пришел третий раз, Смирнов посоветовал:
— Вот что: поезжайте-ка вы в Красноярск. Там вам сделают полный ремонт. По моей справке губернатор разрешит поездку.
И 12 августа Ульянов отправил прошение.
Как во все предыдущие поездки в Минусинск, он и на этот раз побывал в музее, сдал библиотекарю прочитанные книги, взял новые, для себя и для Нади.
Зашел к самому Николаю Михайловичу. Мартьянов обрадовался, встретил у порога, указал на мягкое кресло:
— Садитесь, рассказывайте, милейший, о житье-бытье. Я слышал о вашей свадьбе — поздравляю от всего сердца.
— Спасибо, Николай Михайлович, на добром слове. А что же рассказывать? Мы поджидали вашего приезда. Учитель с детьми набрал для аптеки кореньев, насушил трав.
— Мне очень хотелось поэкскурсировать в окрестностях Шуши, но… Здесь хлопот полон рот. И все же я приеду.
— Будем ждать. Ну, а мне похвалиться нечем. Книга моя в Питере еще не вышла. На шушенских болотах никакой диковинки не подстрелил. Дупели, бекасы да коростели — вот и все. Пеликаны не залетали, страусы в степь не забегали, — не везет мне. — Понизив голос до доверительного тона, Ульянов заговорил о том, ради чего пришел: — Я к вам, Николай Михайлович, с необычной просьбой…
Опасался, что тот удивится, спросит: «Кто вам мог сказать?» — и помнется в нерешительности — уважить просьбу или вежливо отказать? Но Мартьянов ответил с любезной готовностью:
— Вам — с большим удовольствием.
Он, открыв сейф, достал серую папку, развязал тесемки и положил перед Ульяновым:
— Читайте. Здесь вам никто не помешает. А мне позвольте удалиться на полчасика — в аптеке ждут.
В папке лежали, сшитые льняной ниткой, листы линованой бумаги с неровными строчками, написанными дрожащей старческой рукой.
Оставшись один, Владимир Ильич начал читать рукопись и вскоре же встрепенулся от огненных строк:
— Великолепно! — Хлопнул рукой по листу и прочел второй раз. — «Ты, правительство, хочешь силу и достоинство моей рукописи уничтожить? Нет, она тебя скорее уничтожит, из книг живых изгладит и в книгу смерти запишет». Хорошо! «В книгу смерти запишет» — степной публицист льет воду на нашу мельницу. А Николай Михайлович неробкий человек. Ведь это все равно, что держать в музее начинку для бомб!
Бондарев писал о двадцати четырех миллионах крестьян, находившихся на его памяти в крепостном рабстве:
«Плакали эти миллионы мучеников неутешно, да никто и не утешал их, вопили они в глубокой той пропасти, да никто не слышал их; да и бог, как видно, в те века закрылся облаком, чтобы не доходили к нему вопли их».
— Он и мыслитель, и стилист хороший!
Владимир Ильич перевернул страницу.
«От начала века тянутся труд с праздностью, а хлеб с тунеядством», — писал Тимофей Михайлович, обличая белоручек-трутней, которые «ничего не делают, чужие труды — это пчелиный мед — поедают», и тут же взывал: «Умилосердись над нами, богатый класс! Сколько тысяч лет, как на необузданном коне, ездишь ты на хребте нашем, всю кожу до костей ты стер».
Владимир Ильич на минуту отвлекся от рукописи… Богатый класс никогда не умилосердится. Бондарев не понимает этого.
Стал читать дальше:
«На два круга разделяю я мир весь: один из них возвышенный и почтенный, а другой униженный и отверженный. Первый пышно одетый и за сластьми чужих трудов столом… — это привилегированное сословие. А второй круг — в рубище одетый, изнуренный тяжелыми трудами и сухоядением… — это бедные хлебопашцы».
— И только? А где же самый важный круг — рабочий класс?
Владимир Ильич быстро пробежал страницы, где говорилось, что каждый человек должен «работать для себя хлеб», сиречь непременно заниматься земледелием, и во второй половине рукописи задержался на самом главном:
«Земля с трудом непрерывным канатом связана, то есть чья земля, того и труды должны быть над нею. Земля не вам, белоручкам-помещикам, принадлежит, а нам, крестьянам».
— Вот великая правда! — Владимир Ильич встал и прошелся по кабинету Мартьянова. — За эту правду Бондарева помянут добрым словом.
По дороге домой Владимир Ильич долго не мог отвлечься от дум, пробужденных рукописью деревенского публициста, доживающего, как говорит Мартьянов, последние дни:
«Вопрос о земле — один из труднейших, и нашей партии придется немало поработать над аграрными проблемами. Бондарев говорит — «хлебопашцы». Будто подровненные по ранжиру. А они — разные. Сосипатыч — хлебопашец, и Симон Ермолаев тоже называет себя хлебопашцем. Тимофею Михайловичу это непонятно. Зато он поставил каиново клеймо на лоб помещику.