Хемингуэй Эрнест
Шрифт:
Уиндем Льюис носил широкополую черную шляпу, как достопримечательность художественного квартала, и одевался, как персонаж из «Богемы». Лицом он напоминал мне лягушку, не лягушку-быка, а обыкновенную лягушку, и Париж для него был слишком большой лужей. В то время мы считали, что любой писатель и художник может одеваться в то, что у него есть, и никакой официальной униформы художника не существует; Льюис же одевался как довоенный художник. Смотреть на него было неловко, а он высокомерно наблюдал, как я уклоняюсь от джебов Эзры или блокирую их открытой правой перчаткой.
Я хотел прекратить, но Льюис требовал, чтобы мы продолжали, и я видел, что он, не понимая происходящего, дожидается, когда Эзру вздуют. Ничего такого не произошло. Я не контратаковал, а только уходил от Эзры, который бил прямыми левой и изредка — правой; потом сказал «хватит», помылся из кувшина, вытерся и надел фуфайку.
Мы чего-то выпили, и я слушал, как Эзра и Льюис разговаривают о людях, лондонских и парижских. Я внимательно следил за Льюисом, не показывая вида, и думаю, никогда еще не видел такого противного человека. В некоторых порок виден, как порода в классном скакуне. В них есть достоинство твердого шанкра. В Льюисе порока не было видно — он просто выглядел противно.
По дороге домой я пытался сообразить, что он мне напоминает, — оказалось, много чего. Почти все из области медицины, кроме катышков между пальцами ног, для которых у нас есть жаргонное выражение «ножной джем». Я пробовал разложить его лицо и описать по частям, но удалось это только с глазами. Под черной шляпой, когда я увидел их в первый раз, это были глаза неудачливого насильника.
— Сегодня я познакомился с человеком, противнее которого еще не встречал, — сказал я жене.
— Тэти, не рассказывай мне про него, — попросила она. — Пожалуйста, не надо. Нам еще надо поужинать.
Примерно через неделю я встретился с мисс Стайн, сказал ей, что познакомился с Уиндемом Льюисом, и спросил, знакома ли она с ним.
— Я прозвала его Гусеницей-землемеркой. Он приезжает из Лондона, видит хорошую картину, достает из кармана карандаш и начинает измерять ее большим пальцем на карандаше. Прицеливается в нее, меряет, выясняет, как именно она сделана. Потом возвращается в Лондон, пишет такую же, и у него не получается. Главного в ней не понял.
И я стал думать о нем как о Гусенице-землемерке. Это было более мягкое и христианское прозвище, чем то, которое я дал ему вначале. Позже я старался, чтобы он мне понравился, старался даже подружиться с ним, как почти со всеми приятелями Эзры после того, как он их мне объяснял. Но в первый день, увидев его в квартире Эзры, я воспринял его именно так.
12
Странноватое завершение
Отношения с Гертрудой Стайн закончились странным образом. Мы стали близкими друзьями, я помогал ей в некоторых практических делах — договорился с Фордом, чтобы он печатал фельетонами ее длинную книгу, помогал печатать на машинке ее рукописи, читал за нее гранки, и дружба наша делалась теснее, чем мне хотелось бы. Дружба с выдающейся женщиной мало обещает в будущем молодому человеку, хотя может быть приятной, пока чересчур не окрепнет, — и еще меньше обещает дружба с честолюбивой писательницей. Однажды, когда я стал оправдываться, почему некоторое время не появлялся на улице Флерюс, 27, объясняя тем, что не был уверен, застану ли дома мисс Стайн, она сказала:
— Хемингуэй, квартира в вашем распоряжении. Вы этого не знали? Я говорю серьезно. Приходите когда угодно, и служанка… — она назвала ее по имени, но я его забыл, — за вами поухаживает, ждите меня и чувствуйте себя как дома.
Я не злоупотреблял этим, но иногда заходил, служанка наливала мне, а я смотрел на картины, и если мисс Стайн не появлялась, благодарил служанку и, оставив записку, уходил. Мисс Стайн и ее подруга собирались поехать на юг в машине мисс Стайн, и она попросила меня зайти в этот день пораньше, чтобы попрощаться. И до, и после этой поездки она не раз приглашала навестить их — чтобы мы с Хэдли остановились в гостинице, — и мы обменивались множеством писем. Но у нас с Хэдли были другие планы и съездить нам хотелось в другие места. Об этом вы, конечно, ничего не говорите, отвечаете, что надеетесь навестить, а потом это оказывается невозможным. Но мы этому так и не научились. Надо выработать какой-никакой метод уклоняться от приглашений. Этому надо научиться. Много позже Пикассо сказал мне, что всегда обещает богачам прийти, когда его приглашают — потому что им это очень приятно, — а потом что-то такое происходит, что он не может прийти. К мисс Стайн это никак не относилось: он говорил о людях другого сорта.
Был прекрасный весенний день, я пошел от площади Обсерватории через Люксембургский сад. Цвели конские каштаны, на гравийных дорожках играли дети под присмотром нянь, сидевших на скамейках; я видел на деревьях вяхирей и слышал воркование тех, которых не видел.
Я даже не успел позвонить в дверь — служанка открыла сама, пригласила в дом и попросила подождать. Мисс Стайн сейчас спустится. Еще не было двенадцати; служанка налила в стаканчик eau-de-vie, протянула мне и весело подмигнула. Приятный вкус водки еще держался у меня во рту, когда я услышал, как кто-то разговаривает с мисс Стайн: я никогда не слышал, чтобы один человек так разговаривал с другим — никогда, нигде, ни до, ни после.
Потом послышался голос мисс Стайн, жалобный, умоляющий: «Не надо, киса. Не надо. Пожалуйста, не надо. Я все сделаю, киса, только, пожалуйста, не делай этого. Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, киса, не надо».
Я проглотил водку, поставил стаканчик и пошел к двери. Служанка помахала указательным пальцем и шепнула:
— Не уходите. Сейчас спустится.
— Мне надо идти, — сказал я, стараясь не слышать, пока шел к двери, но там продолжалось и не слышать можно было, только выйдя вон. То, что слышалось, было скверно, а ответы — еще хуже.