Зорин Иван
Шрифт:
Как и все горцы, Резак вырос пастухом, став попутно конокрадом и разбойником. Его бурку узнавали издали, его ружьё не ведало промаха. Он грабил караваны, совершал набеги и от таких же, собравшихся в узком ущелье сорвиголов, получил титул бея. Но путь отчаянных короток, и однажды Резак-бей попал к врагу. Пленные ютились на клочке ненавистной равнины, отгороженные частоколом с торчащими головами товарищей, а крышей им служили звёзды. Раз пьяный охранник вошёл с перекошенным лицом к пленным и стал резать их, как баранов, огромным кухонным ножом. «Как верёвочка не вейся, а кончик будет!» — приговаривал он сквозь стиснутые зубы, разрезая горла от уха до уха. Пленные лежали вповалку и, забыв былую дерзость, скулили, пока не замолкали. Когда подошла очередь Резак-бея, он встал в полный рост, встречая смерть улыбкой, которая повисла в уголках губ, точно платье на вешалке.
И смерть не посмела перешагнуть через его дневную улыбку.
Став отцом бесчисленного семейства, Резак-бей умирал. Его лицо стало морщинистым, как изрезанный лиманами морской берег, оно хранило отпечатки всех болезней, всех грехов и искушений. Оно было таким же угрюмым, как в детстве, когда шёл дождь. «Я страдаю бессонницей, — говорил он толпившимся у постели нукерам, — никак не могу умереть». И скупая слеза смывала на лице соль, оставленную предыдущей слезой.
Но небо упрямо не принимало его. Перечисляя в молитвах разбойные подвиги, Резак-бей мучился до тех пор, пока не вспомнил всех погубленных, пока не претерпел их страдания и не умер их смертями А когда он сомкнул глаза, на его лице проступила вечерняя улыбка, приплаканная им в своём покаянном сне.
НИКАНОР
Между тем Никанору удалось вытащить джокера, которого судьба прятала в рукаве. До этого он вынимал дни, как лотерейные билеты, и отсутствие в них очерёдности не позволяло ему вычислить свой возраст. Теперь он понял, что стар, как библейские пророки. Он проснулся в день своего рождения в комнате с завешенными зеркалами и кукушкой, навсегда притаившейся в гнезде настенных часов. Мир встретил его в штыки — глухой, враждебной тишиной, обрушившейся на перепонки, готовые лопнуть — миг, решивший его судьбу: он замкнулся в створку своего кругового времени. В комнату плыли сумерки, день только начинался, и этот день совпал с другим знаменательным днём, когда он впервые встретил Анну Горелич. Никанор был сыном Евстафия Розанова, зачатым им мысленно по дороге из японского плена и родившимся после его смерти. Как незаконному, ему присудили фамилию матери. Таким образом, Никанор Горелич-Розанов, осквернив лоно матери, убил отца, которого продолжал отрицать в Евстафии, и, сойдясь с его женой, разделил судьбу Эдипа.
Все мы кровосмесители, — оправдывался он, — у нас одна мать, согрешившая в раю.
Все мы сироты, — подыгрывала ему Анна Горелич, — а сирота себе отец и мать.
Она вспоминала ошибочное прорицание Евстафия и облегчённо вздыхала. Грехопадение, за которое будут судить, не плотское, а мысленное. А в мыслях она занималась любовью с законным мужем, перед которым осталась чиста.
А ещё в тот день Никанор понял, что вместе с Розановым, шагавшим по мещерскому тракту и наступавшему на свою тень, брела и его жизнь, потому что каждое мгновенье содержит клубок будущего точно так же, как нити прошлого.
СЕМЬЯ
Тяжело пережив свою смерть, Евстафий опустился. Он вспоминал вырванные страницы с концовкой своей истории, и она рисовалась ему ужасной. Евста- фий чесал затылок, ощущая собственные мысли, как чужой пот, и однажды, хлопнув себя по лбу, догадался, что страницы его книги унёс с собой в могилу Розанов, оберегая его от правды, которая хуже лжи. У него будто кусок в горле застрял. Он вспомнил неуклюжее предостережение и поразился самонадеянности тех, кто берёт на себя грехи других.
«Пиявки, сосущие чужое время», — думал он. И опять степной ковыль Маньчжурских сопок щекотал ему икры, как одуванчики в знойный июль его детства, и опять, засыпая под шёпот дождя, он вскакивал ночами, услышав тревожный голос есаула: «Приказано выступать, ваше благородие!»
Евстафий тряс перхотью, вскакивая с кровати, хромал на кухню и, наливая в стакан эликсир молодости, осознавал, что впереди ему предстоит вереница тусклых, безрадостных дней, как у всех переживших смерть, что для него наступает момент, когда жизнь объезжает его, как кобылу, пристёгивая к своей скрипучей телеге.
И тогда он пошёл к Никанору.
Коренья, точно червяки, хватали за щиколотки, а по пятам гналось прошлое. Евстафий застал в срубе Анну Горелич. Никанор сопел волосатыми ноздрями и гадал ей на ромашке: «Три сосёнки, три сестрёнки, провожали всех в Москву, счастье, горе и разлуку раздавали, как плотву!» Перед ним стояла кадка с водой, в которой плавали оторванные лепестки.
Мир кажется загадочным, потому что причины, объясняющие его, остаются в боковых ответвлениях прошлого, а проявленное — верхняя часть айсберга, погружённого в сны. В них слышится отголосок несбывшегося, совершается несовершённое и воскресает умершее, в них расцветает всё несостоявшееся, подавленное, сокрушённое бытиём. Настоящее проявляет только один из вариантов прошлого, действительность — только один из снов.
Они сидели втроём, но каждый — в норе своего времени, и разыгрывали давным-давно написанную пьесу. Всовывая между «ты» и «Вы» своё «я», они превращали диалоги в один длинный-предлинный монолог. В дрожании свечи их тени качались на брёвнах, как тощие клячи на ветру.
СНЫ
Свернувший налево, не повернёт направо. Однако сны содержат обе возможности, не теряя и крупицы прошлого. Иногда в одном из отсеков прошлого случается убийство, мотивы которого лежат в другом. Так и взаимная неприязнь Никанора с Евстафием объясняется временами, когда последний был Розановым. Это прошлое сохранилось в снах, и Никанор поэтому столь тщательно перебирал их, копаясь, как скряга в сундуках. Он дул на воду, и в ней мелькали сцены из различных рукавов прошлого. То он оказывался гусаром, встреченным Розановым в трактире, то юношей, снявшем розовые очки, то своим учеником, убитым молнией на болоте, куда его отправил превратившийся в него Евстафий. Прошлое менялось мозаикой в калейдоскопе, точно цыганский барон не закрывал свою лавку, продолжая, как шулер, сдавать краплёные карты. История повторялась, и в разных её вариантах, в разветвлениях прошлого каждому находилось место. Так Евстафий вызывал гусара на дуэль и бывал им хладнокровно застрелен. Не снеся пощёчин, отверженный апостол протыкал посохом своего палача, а тиран, заточивший художника, умирал, сражённый его стойкостью. Иногда рассказчик становился героем своего повествования: младенец из коляски — цыганским бароном, запертым сатаной в своём детстве, а люцифер — самозванцем из скита. Но везде Никанор убивал Евстафия, сын убивал отца. Вот, оказывается, о чём предупреждал Розанов! «В книгу заносится не кем ты будешь, а каким, — понял Евстафий, — это и есть свобода внутри судьбы».