Шрифт:
Скандинавы помещают ад под корнями мирового ясеня. Общедоступный хель противостоит небесной вальхалле. У врат хеля течёт река, мост через которую охраняет сутулая, свирепая дева. «Младшая Эдда» описывает хозяйку мёртвых наполовину синей, наполовину - цвета мяса. Её решётчатые палаты с высокими оградами зовутся мокрая морось. Один отправляется в хель узнать судьбу сына. В битве перед концом мира корабль мертвецов, ведомый великаном, плывёт, чтобы выступить против богов.
Фантасмагорическая эпопея XVI века *6 приводит в китайский ад. Согласно позднейшим сочинениям диюй расположен в уезде Фэнду провинции Сычуань. Восточный педантизм регламентирует наказания десяти его канцелярий. Там есть дворы голода и жажды, а грешные видят свои дурные дела в зеркале зла. Надпись на его раме гласит, что перед зеркалом нет хороших людей. Отразившимся уготовано перерождение в птиц, насекомых и пресмыкающихся. Этот азиатский ад продолжает заботу о земном государстве. В него заключаются не уплатившие налогов, кравшие масло из уличных фонарей, камни из мостовой, разбрасывавшие битое стекло или думавшие, что император недостаточно благосклонен к подданным. Духи «мохнатая собака» и «красноволосый» строгают им сердце и клещами сжимают печень, а «воловья башка» и «лошадиная морда» проводят по лестнице ножей. Здесь вырезают языки и отсекают голову за дурные книги, равно как и за поджоги. Местное право предусматривает перевод из одного круга в другой. Здесь же решают, кто в кого должен переродиться. Исправившимся ставят иероглиф на лбу, и списки душ снуют между адом и землёй.
6
У Чэнъэнь «Путешествие на Запад».
Безразличие джайнской мифологии селит грешников по ямам, усеивающим нижний мир, где нет ничего - ни гор, ни морей, ни островов, ни деревень, ни людей, ни богов. Адиков насчитывается восемь миллионов четыреста тысяч. Несчастные, попавшие туда, имеют омерзительную внешность, а их нравы, как и земные, сводятся к унижению ближнего. Бесполые, дурно пахнущие, похожие на чёрных общипанных птиц, они подвергаются издевательствам демонов.
Шеол, аид, джаханнам, диюй, хель, нарака. Человека не измерить меркой этого мира, его страдания - меркой потустороннего. А чья попытка была ближе, увидят все.
Оправдание пошлости
Настоящему недоступна тональность прошлого, любые комментарии со временем утрачивают вкус. Забытая мелодия не может быть пошлой, пошлость видна лишь современникам. В изжитых словах она прячется за старомодностью и банальностью, тонет в анахронизмах. Бульварные романы XIX столетия кажутся теперь лишь наивными, жёлтая пресса того же века выглядит вполне пристойно. В архаике вчерашнего неразличимы ни излишняя чувствительность, ни слащавость. Ложный пафос может вполне обернуться эпичностью, заурядная мелодрама превратиться в великую трагедию. Голливуд - это искусство для домохозяек, апогей безвкусицы, но разве «Ромео и Джульетта» не мыльная опера XVI века? В моём детстве считались неприличными фарфоровые слоники в буфете и кровать с железными шишечками. Сегодня мне уже самому непонятно, почему. Мы можем только догадываться, почему в эпоху Просвещения излишне напудренные парики казались пошлыми, - законодатели этой эстетики унесли тайну с собой. То, что у древних считалось пошлостью, с годами преобразилось до неузнаваемости. Предложенный Гиппонактом «хромой» ямб, претивший литературным вкусам современников, выродился в греческую классику. Классический стиль эпохи барокко стал прибежищем графоманов.
Пошлость - отсутствие меры, и её задаёт сиюминутность. В призме пространства и времени она искажается в скуку, иронию, нелепость и даже красоту. Она принадлежит к категориям оттенка, а оттенки при взгляде издалека забиваются ведущими цветами. «Младший секретарь департамента церемониала, отставленный от службы с повышением в ранге», кажется японке Сэй-Сёнагон пошлым, равно как и «пряди чёрных волос, когда они курчавятся, двери шкафов, переделанные в скользящие двери, или соломенная циновка Идзумо, если она в самом деле сделана в Идзумо». Корни её восприятия сокрыты мраком чужой культуры. На Западе «обыватель» и «мещанин» означают принадлежность к среднему классу, в русском эти слова несут оттенок пошлости.
Категория пошлости субъективна даже на фоне эстетических категорий. Набоков, например, понимал под ней лишь дурную претенциозность. Под его определение подпадало всё посредственное, всё промежуточное между «Войной и миром» и полицейскими романами. Последние, как и комиксы, Набоков к пошлым не относил, и, соглашаясь с ним, можно добавить, что тёмный крестьянин не способен быть пошляком, это удел недоучек.
Когда мутная волна демократии смела аристократизм, вульгарность обрела статус эстетики. Мы подпали под очарование кича, нас заворожили профанации массового искусства. Однако в свете сказанного появляется надежда, что кричащая пошлость глянцевых обложек станет однажды не более чем иллюстрацией развязных манер - безмерного тщеславия и безмерной глупости.
Та, которой нет
Её зовут Дульсинеей, Маргаритой, Еленой, Сольвейг. Незнакомка, она качает страусовыми перьями, её улыбку срывают, вышибая соперника из седла, за ней приплывают корабли, список которых долог, как ночь.
Она является в грёзах - встретить её наяву невозможно. Но мы надеемся. Эта мечта сопровождает нас вместе с ксантиппами, примеряющими нам венец мученичества, делающими из семейной жизни пропуск в рай.
Мы ждем её, как евреи мессию, - спасаясь своей выдумкой. Мы обращаемся к ней, объясняясь в любви, мы дорисовываем её образ слезами, преодолевая косноязычие земных глаголов и муки времени.
И, неутешные, старимся.
Быть может, смерть, разделяющая пространство и время, явит нам её в своих чертогах - единственную, иную, желанную?
Мир без нас
Вообразить его - значит выйти из реки обстоятельств, стать невидимкой, созерцать окружающее из материнского чрева или из могилы. Это значит умереть при жизни, превратиться в постороннего, выпав из гнезда будней. Притаившись, тогда можно видеть дни - тень кружащейся в небе птицы, зреть в замочную скважину суету, ошибки, измену, лесть, одиночество, ненависть близких и быстрое забвение.
Этому препятствует страх: смерть пугает ломкой привычного, исчезновение «я» кажется немыслимым. В практике дзэн, обещающей слияние с миром, это трудное упражнение. Но так ли уж трудно представить Вселенную, где по-прежнему торжествует сила, царствует равнодушие и ухмыляется Зло? Разве не удаётся нам это, когда вдруг забрезжит прошлое, когда мы спим, углубляемся в книги или мечтаем?
Вслед за Шопенгауэром и Витгенштейном наука расправляется с иллюзией «я», сводя его к игре нейронов и токов. Затерявшиеся в череде событий, мы - песчинки в песочных часах. Мир грохочет своей колеёй, заглушая наши невнятные речи, рассыпая их горсткой метафор. Наше присутствие - догорание свечи на пиру, а путь - его называют судьбой - след птицы в воздухе или змеи на камне.