Шрифт:
– Не бери в голову, папа, – у твоего сына своих грехов хватает, – поднялся Вадим. – Однако мне пора.
– Да пощадит тебя бог, мой мальчик! – глухо уронил старик. – Никогда в церкви не был, а тут пойду и на коленях буду вымаливать тебя у бога.
Сын вышел из кабинета, а отец остался сидеть, уставясь мокрыми глазами на тлеющие в камине головешки.
Открыв старый, знакомый с самого раннего детства большой четырехдверный шкаф, Савелов оглядел взором свои вещи. Заботливо вычищенные и выглаженные матерью, они хотя и напоминали ему экспонаты музея, но являли собой зрелище куда более приятное, нежели их с Ритой семейный шкаф, в который одежда была буквально напихана, как сельди в бочку. Конечно, не из прихоти и не в укор жене, часть своего гардероба Савелов держал у родителей. Просто его квартира была значительно меньше, и разместить дополнительно еще один громоздкий шкаф, при этом не ухудшив, по мнению Риты, интерьер, было невозможно.
Переодевшись в цивильное, Савелов снова заглянул в кабинет. Отец сидел в той же позе.
– Прощай, папа! Если в эти дни кто-то будет интересоваться мной – ты ничего обо мне не знаешь. Я у тебя сегодня не был, и связи со мной у тебя нет.
– Ты в чем-то нехорошем замешан, скажи отцу, Вадим? – не на шутку взволновался старик. – Если с тобой что-то случится, я не перенесу этого, сынок.
– И замешан кое в чем, и случиться может всякое – такова моя служба, папа… Не надо наводить обо мне справки. Придет время, я сам дам о себе знать и, скорее всего, заберу тебя и маму в Германию.
– Нет, мальчик мой, – покачал тот головой. – Доре Донатовне самой за себя решать, а твой полоумный отец хочет вскорости на Ваганькове, в семейной могиле упокоиться.
Сына пронзила острая жалость к старику-отцу. Прижав на секунду отцовскую голову к своей груди, он, боясь, что вот-вот разрыдается, как мальчишка, торопливо и не оглядываясь покинул родительский дом.
Стараясь ступать бесшумно, Савелов спустился по парадной лестнице до площадки второго этажа и осторожно заглянул вниз – перед входной дверью на первом этаже, развалившись в кресле и надвинув на глаза козырек фуражки, дремал дежурный милиционер. Из замочной скважины над его головой свисала целая гроздь ключей, а в расслабленной ладони исходила хрипом портативная рация. Савелов замер и прислушался.
– Климушкин, Климушкин, заснул, што ль? – разобрал он сквозь хрипы. – Отзовись майору Чуркину, мерин колхозный! Прием…
– Климушкин слухает, – не поднимая козырька с глаз, наконец сонным голосом отозвался милиционер. – Че ты меня кажную минуту достаешь, Чуркин! Че опять стряслося?
– Объект на месте, Климушкин?
– А куда он, на хрен, мимо поста денется?.. Дрыхнуть, видать, до утра будет.
– А «конторские», че они, Климушкин?
– Топтуны, што ли? У подъезда, под кустами мокнут. Я им: че, блин, под кустами-то, идите погрейтесь, так они лепят, мол, не положено у них.
– Ежели объект нарисуется, Климушкин, пусть сами с ним разбираются – нам их дела по хрену. Ментам ихних «конторских» бабок не плотют.
– Понял, не дурак, – отозвался Климушкин и, отключив рацию, опять погрузился в дремоту.
Значит, просекли все же, куда я мог от их хвоста оторваться. Коли они решились на выяснение отношений, то это скорее всего означает, что детали и география операции им неизвестны, замерев за лифтовой шахтой, лихорадочно размышлял Савелов. Прав оказался Толмачев: они слышат близкий звон, да не знают, откуда он. Главное, не навести их на Феодосию и не угодить в их натруженные лапы. Легко сказать, а как? Мимо «мерина колхозного» не проскочишь. Постучаться в квартиру на втором этаже и выпрыгнуть из нее в окно? Жильцы с перепугу шум до Кремля поднимут. Стоп, стоп, Савелов, плохо у тебя с памятью. Через чердак на крышу, а с нее на пожарную лестницу. Лестница в торце дома – шанс есть.
Осторожно ступая по парадной лестнице, Савелов быстро преодолел семь этажей и оказался перед чердачной дверью, заклеенной полоской бумаги с круглыми милицейскими печатями. Заперта дверь была на обычный амбарный замок.
Надо же, столько лет прошло, а замок все тот же! – обрадовался ему, как старому знакомому, Савелов. Тогда они его открывали просто гвоздем. В шальные школьные годы Савелов с приятелями не раз пробирались на крышу дома, чтобы там покурить, позагорать на весеннем солнышке или, затырясь за вентиляционными кубами, распить бутылку-другую «Солнцедара» – алжирского портвейна, более похожего на чернила, чем на вино.
С их крыши хорошо было наблюдать за военными парадами и демонстрациями на Красной площади, до которой рукой подать, и смотреть на расцветающие над Кремлем разноцветные грозди праздничного салюта. Бывало, ребятню на крыше засекала с земли милиция или дворники-татары, и тогда приходилось отрываться от них по винтовой пожарной лестнице.
Сорвав с двери бумагу с печатями, Савелов потянул замок на себя – в замочных петлях осталась висеть только дужка. Теперь и гвоздя не надо, усмехнулся он. Как все в стране: с виду – монолит, а ткнешь пальцем – труха одна…
Чердак освещала тусклая лампочка. При появлении человека, испуганно пискнув, шмыгнула под перекрытие крыса да с шумом взлетели со стропил голуби. Но скоро они успокоились, лишь настороженно следили за человеком круглыми бусинками глаз. На одном из деревянных стропил у выхода на крышу Савелов увидел угловатые, неровные буквы, вырезанные когда-то финкой с красивой наборной ручкой другом его детства Женькой Горлатым, внуком знаменитого комиссара гражданской войны, и имевшие отношение непосредственно к нему, Савелову: «ВАДЬКА + МАРГОША = ЛЮБОВЬ».