Шрифт:
Итак, прозрачность позволяет нашему взору видеть глубину и поверхность одновременно. Прозрачностью обладает кристалл, каковой можно назвать некоей сущностью, способной образовывать внутреннюю поверхность и в то же время обращать свою глубину вовне. Здесь мне хотелось бы высказать предположение: не создан ли вообще весь мир, вплоть до мельчайших деталей, по типу кристаллов, но так, что наш взор лишь изредка способен их различать? На это указывают таинственные знаки: каждый человек, пожалуй, хотя бы раз испытывал, как в какой-то важный момент просветляются все люди и вещи, как вдруг начинает кружиться голова и охватывает трепет. Такое происходит в присутствии смерти, хотя вообще всякая весомая сила, например красота, производит такое действие, в особенности же оно свойственно истине. Возьмем любой пример: постижение перворастения есть не что иное, как восприятие подлинно кристаллического характера в благоприятный момент. Подобно этому в разговоре о вещах, затрагивающих наше существо, голоса становятся прозрачными: мы понимаем нашего собеседника помимо слов, в другом — решающем — смысле. Кроме того, мы можем догадываться о тех случаях, когда подобного рода взгляд не вызван необычным состоянием просветления, но соответствует пышному цветению жизни.
Что же касается специфического употребления этого слова, то оно связано с тем, что язык тоже имеет глубину и поверхность. Мы используем множество оборотов, которые обладают как очевидным, так и скрытым смыслом, и то, что в мире зримого — прозрачность, в языке — таинственное созвучие. В фигурах речи, прежде всего в сравнении, есть то, что способно преодолеть иллюзию противоположностей. Но без сноровки не обойтись — если в первом случае, желая увидеть красоту низших животных, используют отшлифованное стекло, то во втором нужно смело насаживать червя на крючок, если желаешь выловить что-то из удивительной жизни, обитающей в тёмных водах. Как бы то ни было, вещи не должны являться автору поодиночке, возникая по воле случая, ведь ему дано слово, чтобы говорить о всеедином.
Фиолетовый эндивий
Штеглиц
Я зашёл в роскошную деликатесную лавку, меня привлек выставленный в витрине эндивий — совершенно особенная разновидность фиолетового цвета. Я нисколько не был удивлён, когда продавец объяснил мне, что единственный сорт мяса, к которому подходит гарнир из эндивия, — человечина. Об этом я и сам смутно догадывался.
Завязался обстоятельный разговор о способах приготовления, а затем мы спустились в погреб, где люди были развешаны по стенам, словно зайцы в лавке торговца дичью. Продавец особо подчеркнул, что передо мной туши людей, забитых исключительно на охоте, а не просто откормленных на ферме: «Конечно, не такие жирные, но зато — поверьте! — гораздо ароматнее». Руки, ноги и головы лежали в отдельных мисках, возле которых были маленькие ярлычки с ценами.
Когда мы поднимались по лестнице, я заметил: «Не знал, что цивилизация в этом городе шагнула так далеко вперёд». Продавец на мгновение насторожился, но потом любезно улыбнулся в ответ.
В квартале слепых
Юберлинген
Всю ночь я провёл в квартале развлечений какого-то большого города, не ведая, в какой стране света я нахожусь. Что-то напоминало мне марокканские базары, а что-то — ярмарки, какие не редкость в предместьях Берлина. Под утро я забрёл в закоулок, где ещё не бывал, хотя жизнь там била ключом. Здесь были разбиты шатры, и перед каждым выставлены напоказ десять-двадцать танцовщиц. Я видел, как некоторые прохожие выбирали себе пару и входили в палатку для танцев. Я решил присоединиться к ним, хотя девушки не понравились мне своей неряшливой одеждой и одинаковыми невыразительными лицами. Впрочем, стоило к ним прикоснуться, как они сразу же оживали. Мне не понравилось и в шатре: музыка была слишком громкой, цвета — слишком пёстрыми. Шатёр производил загадочное впечатление, и когда мой взгляд скользнул по ковру, на котором мы танцевали, я нашёл отгадку. Ковер расцвечивали круглые орнаменты, не вытканные, а как бы нанесённые тонкими пробковыми кружочками на лишенную ворса материю. Я тут же понял, что благодаря этой незаметной уловке девушки, танцуя, не покидали пределов ковра. Все танцовщицы были слепыми.
Выйдя из шатра, я почувствовал голод. Прямо напротив находилась закусочная, где меня встретил хозяин в рубашке с засученными рукавами. Когда я заказал завтрак, он подозвал к моему столику юношу, который должен был развлечь меня беседой, и ушёл готовить кофе с булочками. Только сейчас я понял, что попал в квартал слепых, ибо мой собеседник тоже не видел солнечного света. Хозяин держал его в качестве некоей философской приманки, чтобы завлекать к себе посетителей. Ему могли предлагать любую тему, о которой он из-за своей слепоты обнаруживал неожиданное и непривычное мнение. А поскольку он был лишён зрения, то его рассуждения сообщали посетителям приятное чувство собственного превосходства, которое они к тому же пытались ещё более усилить, вынуждая его говорить об учении о свете или чем-то подобном.
Теперь я вспомнил, что когда-то слышал об этой пивнушке как о любимом кафе берлинских метафизиков. Судьба молодого человека из этого заведения вызвала у меня жалость, усиливавшуюся по мере того, как я замечал, что он и в самом деле высказывал глубокие и смелые мысли, которым недоставало лишь немного эмпирии. Желая его ободрить, я стал размышлять на тему, в которой каждый из нас — как слепой, так и зрячий — мог почувствовать своё превосходство, ибо мне не хотелось унизить его ни поражением, ни легкой победой. Так в продолжение завтрака мы вели великолепную беседу «О непредвиденном».
Ужас
Берлин
Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, ещё более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закреплённых на расстоянии друг от друга.
Я поднимаю тебя и кладу на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела, он со скрежетом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с ещё большим грохотом. Ты продолжаешь падать — третий, четвертый, пятый лист, и, по мере того как ускоряется падение, всё быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, в конце концов взрывающие границы сознания.
Обычно так выглядит ужас (Entsetzen), парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen), ни страхом (Angst), ни боязнью (Furcht). Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen), испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным криком ртом. Трепет испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвётся верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.