Барабтарло Геннадий Александрович
Шрифт:
Игрок она была сильный и очень серьезный, практического, а не романтического рода; конечно, она, как и всякий, любила длинные и редкие слова и плодовитые скрещения и пересечения, но шла без малейшего колебания или сожаления на уродливейшую форму, допустимую только теоретически, если этот ход позволял ей получить максимальное число пунктов, или предупредить выгодный ход соперника, или просто избавиться от ненужных или нежелательных букв. Кстати сказать, она вела скрупулезный учет литерам большого достоинства, т. е. более редким, тяготеющим к концу русской азбуки, с тем чтобы после партии можно было видеть, умение или везение решило дело.
В первые годы я бывало опротестовывал особенно невозможные, на мой взгляд, случаи, какое-нибудь в высшей степени сомнительное склонение, — например, «агами» (творительный множественного турецкого городового), но она почти никогда не уступала слова, которым давно и испытанно пользовалась в игре, и хладнокровно раскрывала жалкий по бедности и невежеству советский лексикон «Ожегова» и показывала мне нужное место, и я в очередной раз отвергал этого никчемного арбитра и апеллировал к Далю — как я делал и два, и три, и четыре года перед тем, и мы разыгрывали тот же самый диалог, обоим памятный, хотя доводы и контр-доводы с годами уплотнились и потеряли остроту, и теперь служили только стенографическим так сказать напоминанием друг другу о том, что время от встречи до встречи не летит, а скачет, а что взгляды наши не скачут никуда, но стоят на месте недвижно, и так оно и должно быть, и это отчего-то хорошо и еще больше располагает нас друг к другу. И мне при этом опять приходило в голову, что в ее словах и тоне можно различить дальние отзвуки ее бесед с братом и его женой о предметах, имевших отношение и к Ожегову, и к молочным рекам и кисельным, девственным, и другим брегам, и что она теперь на воду дует, словно бы возобновляя горячий разговор, неоконченный когда-то на противуположном берегу Женевского озера.
3.
Когда делаешь последний смотр длинной череде встреч, разговоров, и разставаний, из которых состоит долгая дружба, то нередко бывает, что самые ранние впечатления оказываются на поверку самыми сильными и богатыми. В самый первый мой приезд к ней в августе 1981 года она поместила меня в своей гостиной, служившей и гостевой спальней: в алькове там стояла железная кровать, над которой висел на стене стеклянный ящик с засушенными враспялку бабочками, пойманными не братом, как легко можно было подумать, но ее покойным мужем, белым офицером, с армией Врангеля ушедшим от большевиков в Константинополь и оттуда в Галлиполи.
Тогда она еще выбиралась иногда в город, и мы взяли таксомотор (американский широкоплечий шевролет «Импала», который казался бегемотом среди сравнительно утлых европейских автомобилей) и поехали в гостиный двор, потом в Никольский собор, где она была прихожанкой (Русской Зарубежной Церкви), а потом в загородное имение ее сына. За один день я узнал и понял очень многое, и не только оттого что я сам многое мог наблюдать, но и оттого, что она была в тот день и следующие словоохотлива и откровенна как после никогда, может быть, не бывала. Казалось, что доверив однажды и поместив в моей памяти множество дорогих ей вещей, она впоследствии уже упоминала их мимоходом или намеком, или вовсе не упоминала, просто полагая, что они в надежной сохранности, в чем незачем и неловко было удостоверяться наново. Правда и то, что оба мы все-таки менялись с годами, и трудно бывает возобновлять личные отношения на точно том же уровне близости, который был раз достигнут, а потом пошли год и два нерегулярной переписки и телефонов.
Она жила одна, иногда ее навещал сын, служивший драгоманом в Объединенных Нациях, и двое внуков, в которых она души не чаяла, да еще женщина-поденщица, жившая в том же доме, приехавшая из Южной Америки в конце 1980-х годов (Женева наводнена была беженцами и кочевниками, азиатами и латиноамериканцами) и приходившая убирать квартиру и покупавшая провизию. Школьнику-сыну этой Нормиты, дурно учившемуся, она давала даровые уроки французского. Прежде две или три старушки из ее прихода навещали ее, разсказывали о приходских новостях и вообще о русской жизни в городе, и играли в скрабль, но плохонько. Потом они состарились до того, что тоже сделались безвыходными домоседками, потом кто-то из них умер, и им на смену явилось советское семейство, глава которого служил в Объединенных Нациях и в конце концов ухитрился бросить якорь в Женеве. Он тоже играл с ней в скрабль, и до того изрядно, что она с удовольствием разсказывала об их чуть ли не еженедельных баталиях.
4.
Ее понимание братниных сочинений было непревзойденным. Она знала и могла читать по памяти не только уйму его стихов («стишков», как между ними говорилось), но и большие куски прозы на обоих языках, знала и редко посещаемые закоулки его книг, а не только большие дороги, и везде сделала много самостоятельных и значительных открытий. Из них очень многие, едва ли не большинство, остались никому не известны. Все свои находки она или доверяла памяти, которая была огромной вместимости, живая и незамутненная до самого конца, или записывала на полях книг брата, которые он ей надписывал нежнейшими словами и замысловатыми бабочками. В поздние годы она, бывало, перечитывала тот или другой его роман, чтобы ответить на запрос какого-нибудь учителя из Колорадо или любителя из Ленинграда, и давала блестящие изъяснения трудного места, на котором все посетители прежде спотыкались. Из русских его книг она выше всех ставила «Дар», а из английских «Севастьяна», а к «Лолите» была холодна, отлично впрочем зная ее достоинства, большинству читателей неизвестные. Иногда она спрашивала, что я думаю о том или этом истолковании, и так как я почти всегда с нею соглашался — не из любезности, а оттого что в этих вещах она всегда была права, — она говорила: «Ну, да. Ведь ясно же, странно что этого никто не видит» (что, например, двенадцать пришлецов, держащихся поодаль от пикника Винов, это апостолы, или что название деревни, в которой родилась Иоанна д'Арк, имеет важное отношение к загадке Севастьяна Найта). Она получала, и со вниманием прочитывала, растущую гору печатной продукции о ее брате, которую авторы и издатели присылали ей и с запада и с востока. Она отвечала на множество вопросов (какого цвета был шкап или стол в кабинете на Морской, тот ли это Сикорский, правда ли, что они царской крови, правда ли, что ее брат был в Москве incognito, с чужим паспортом, с бородой и с визой делегата съезда биологов) и просьб (не захочет ли ее брат, или вдова, или сын, финансировать издание его сочинений, или фильм о нем, не купит ли он за огромные деньги первое издание своей книжки стихов), и однажды выдержала несколько ежедневных чтений вслух переводов разсказов, терпеливо и по большей части молча слушая, но иногда делая безценно-нужные замечания, исправляя какую-нибудь чудовищную ошибку или неловкость (переводчик наивно воображал, что весьма недурно владеет обоими языками).
5.
В начале января 1987 года я приехал в Женеву с женой и дочерью и на аэродроме взял напрокат пожарного цвета фиат «Панда», который оказался бодренькой, но ужасно тесной коробчонкой. Смешно вспоминать, как я дергал ее неподатливый рычаг переключения скорости, одновременно пытаясь разобраться в непривычном устройстве швейцарского шоссейного движения — прежде я всегда бывал там или пешим, или пассажиром таксомотора или троллейбуса; эти последние в Женеве замечательны тем, что могут складывать штанги токоприемников как прижатые заячьи уши и, запустив дизельный мотор, превращаться в автобус. Раз, пытаясь съехать с шоссе на юркой, но норовистой Панде, чтобы попасть в центр города, на ее улицу, я вынужден был ехать за пятнадцать верст до следующего приозерного городка (может быть Версуа), потому что ближе съезда не оказалось, а в другой раз после долгих рысканий и поворотов мы очутились во Франции.
Черная мощеная гладь шоссе была там и сям покрыта овальными пятнами подтаявшего снега, букам на обочине было как будто жарко в армяках из рогожи, которыми они были укутаны по самые ветви, но воздух был не по-американски зимний, с острой старосветской северной терпкостью на нюх.
На другой день я уже осмелел настолько, что решился прокатить всех в Монтре. Она села в пассажирское кресло рядом с шоффером, а жена и дочь на узкой скамье сзади. Тяжелый снег с деловым видом падал на все поверхности кроме озерной, и в Лозанне я сбился с дороги, и всякий раз, что моя «Панда» трогалась с места круто вверх на перекрестке, она, прежде чем судорожно дернуться вперед и наизволок, откатывалась несколько назад, и моей корпулентной пассажирке было неудобно сидеть в тесном кресле, в ремнях, в своем стареньком черном фризовом пальто, но мы поспели в «Палас» к чаю с ее belle-soeur (y которой был день рождения) в ресторане гостиницы. Можно было заметить, что она была не совсем довольна вечером, потому что на возвратном пути, по темным дорогам, едва освещавшимся сугробами, наваленными по краям бульдозерами, она молчала в задумчивости.