Шрифт:
Их считали победителями в битве под Танненбергом, и за два года немецкая пропаганда создала вокруг этой победы ореол легенд. Танненберг, принесший победу в битве преходящего значения, был превращен в символ победы и конечного успеха.
В связи с провалом плана молниеносной победы осенью 1914 года немецкая стратегия по-прежнему стояла перед непреодолимой трудностью рокового значения — войной на два фронта. Германский Генеральный штаб не мог не знать, что в такой войне как в силу военных, так и особенно в силу экономических причин одержать победу невозможно. Да и по сравнению с осенью 1914 года положение изменилось далеко не в пользу Германии, что обусловливалось вступлением в войну Италии и Румынии на стороне противника, ростом враждебного отношения к Германии — главным образом в США, развертыванием людских и материальных ресурсов английской колониальной империи. Германия была отрезана от океанских путей и лишена почти всякого подвоза; ее население было измотано огромными потерями, лишениями и разочарованиями. И вот теперь правящие круги Германии в качестве противовеса бросили на чашу весов нимб победителей под Танненбергом и их уверенность в победе.
Таково было положение Германии в конце 1916 года. Разумеется, старшие немецкие офицеры, с которыми я встречался в Багдаде, обсуждая положение, не приходили к столь печальным умозаключениям. Кампания против Румынии началась успешно, и можно было надеяться, что этой стране будет нанесено поражение. Однако уже можно было услышать скептические замечания: «Они еще напобеждаются до смерти» или «Они выигрывают сражения и кампании и все же могут проиграть войну». Такого рода высказывания я не раз слышал и по возвращении на родину. И все же, несмотря на эти полные скепсиса замечания, немцы продолжали верить, что Гинденбург и Людендорф не подведут.
Чтобы возвратиться в Германию, нам, офицерам немецкого саперного отряда, пришлось проехать на лошадях от Багдада до Алеппо, 800–900 километров. Небольшая группа унтер-офицеров и солдаты передвигались в легких повозках. В середине ноября 1916 года мы добрались до Госполи. Я прибыл туда тяжело больным, теряя последние силы. Болезнь моя была загадочной: все время держалась высокая температура и мучили острые боли в низу живота. Чтобы быстрее попасть в Германию, я не стал лечиться, а воспользовался первым же балканским экспрессом и отправился дальше. То, что у меня была высокая температура, побудило проводника вагона высадить меня. Совершенно случайно это произошло в моем старом гарнизонном городе Ульме. На всякий случай меня сразу же доставили в созданный во время войны в новых бараках госпиталь для заразных больных на учебном плацу Фридрихсау, где в свое время я пролил немало пота. Врачи определили, что у меня тиф и малярия. Мне пришлось провести в этом госпитале почти шесть месяцев. От тифа и его непосредственных последствий меня вылечили сравнительно быстро, но приступы малярии все время повторялись.
Однако больше, чем тяжелое заболевание, меня волновали глубокие изменения, происшедшие в Германии после моего отъезда в Турцию, то есть с лета 1915 года. Затянувшаяся война, неописуемые страдания населения, скорбь из-за больших потерь на фронте и, что имело большое значение, обострение социальных противоречий: на одной стороне — спекулянты, наживавшиеся на войне и поэтому жившие в роскоши, на другой — масса населения, которая, тяжело работая, покорно несла на себе бремя войны. Все это погасило воодушевление, царившее в начале войны. Все слои населения, более или менее равно страдавшие от нужды и лишений, относились к войне одинаково: они хотели мира. Рабочие, нередко проявлявшие свое недовольство в крупных стачках, все настойчивее выдвигали требование устранить причину всяких бедствий — кончить войну. Однако в слоях среднего сословия многие полагались на верховное политическое и прежде всего военное руководство и еще верили в конечную победу. Все надежды они возлагали на «нашу славную храбрую армию», особенно на «героев Танненберга» — Гинденбурга и Людендорфа.
Моя мать, навещавшая меня в госпитале, казалась очень озабоченной. Она осторожно намекала на все усиливающееся недовольство баварского сельского населения и на рост нуждаемости в городах. Когда мне стало лучше, пришел и отец. Он был откровеннее. Переносить войну становилось все труднее. В Баварии, особенно в его избирательном округе, были деревни, насчитывавшие 300–400 жителей, из числа которых уже погибли до двадцати и более человек. В деревнях не хватало рабочей силы, чтобы вовремя убрать урожай. В результате недостаток продовольствия усугублялся еще больше. Между баварцами и пруссаками возникли серьезные расхождения, так как баварцам приходилось отдавать слишком много продовольствия для Северной Германии. Кроме того, баварцы и пруссаки спорили между собой из-за дележа Эльзас-Лотарингии. Причиной этих трений являлась будто бы баварская королева, по происхождению австрийская эрцгерцогиня, страдавшая, видимо, манией величия. Правительству следовало бы также сделать заявление о будущем Бельгии, так как иначе, как показывают ответы наших противников на мирное предложение Германии и ее союзников в начале декабря 1916 года, не дождешься мира. И уж совершенно непонятно, зачем понадобилось осенью 1916 года провозглашение Польского королевства, скроенного из захваченных русских территорий. Сильно волнуясь, отец еще долго говорил о несправедливом распределении продуктов и предоставлении отпусков солдатам, о неправильных отсрочках от призыва в армию и о разных других явлениях, которые раздражают людей и на которые ему часто жалуются как депутату ландтага. Главной темой всех разговоров, которые я вел в госпитале с офицерами, солдатами и посетителями, были нужда и лишения населения.
Напряженность внутренней жизни Германии усилилась еще более после пасхального манифеста кайзера от 7 апреля 1917 года. В нем кайзер обещал отменить после войны трехклассное избирательное право в Пруссии, основывавшееся на размерах обложения налогом и потому предоставлявшее преимущества тем прусским гражданам, которые платили более высокие налоги, то есть имели больше имущества и доходов, что обеспечивало их преимущество в прусском ландтаге. В то же время Пруссия благодаря своему экономическому и государственно-правовому положению, а также благодаря личной унии прусского короля и германского кайзера занимала в Германии ведущее место. Это сказывалось главным образом в военной области, так как прусский военный министр, не ответственный перед рейхстагом, вершил все военные дела рейха. Отчасти именно поэтому вся Германия проявляла интерес к прусскому избирательному праву. Главное заключалось не в обещании ввести в Пруссии после войны всеобщее, равное, тайное и прямое избирательное право, а в том факте, что до сих пор в Пруссии действовало столь реакционное избирательное право.
В Германии возникло сильное возмущение. На одной стороне были широкие круги населения, выступавшие за демократическое избирательное право, на другой стороне — те, кто защищал старое избирательное право, недвусмысленно отдававшее предпочтение их интересам. Последние утверждали, что поднимать во время войны вопрос о прусском избирательном праве — это значит нарушить слова кайзера «Я не знаю больше партий, я знаю только немцев», что решение всех спорных внутриполитических вопросов надо отложить до окончания войны. Противники реформы прусского избирательного права принадлежали, в основном, к тем же кругам, которые выступали за войну «до победного конца» и за бесцеремонную захватническую политику. Они гордо именовали себя «имущими и образованными людьми». Одно из их главных возражений против реформы избирательного права заключалось в том, будто бы она привнесет в армию политику. Такой точки зрения придерживались очень многие, в частности, вышестоящие офицеры, хотя, казалось, они должны были понимать, что именно отсталые отношения в Пруссии мешали сплочению немецкого народа в войне. Те, кто выступал за новое, демократическое избирательное право в Пруссии, вспоминали о том, что прусский король Фридрих Вильгельм III во время освободительной войны против Наполеона, в начале 1815 года, пообещал прусскому народу конституцию — обещание, которого он под влиянием тогдашних прусских реакционеров, особенно юнкеров, не сдержал. Я придерживался тогда относительно прусского избирательного права простой точки зрения: «На войне все одинаково хороши, чтобы быть убитыми, поэтому все должны иметь одинаковые права».
Тогда, в 1917 году, я регулярно читал либеральную «Франкфуртер цейтунг», фронтовое издание которой попадало ко мне в Турцию нерегулярно, а в 1916 году почти совсем не приходило.
В общем умеренная политическая линия этой газеты производила на меня сильное впечатление, равно как и все мое отношение к войне ввиду моей молодости сильно зависело от тех или иных впечатлений. Когда я встречался с суровыми и закаленными, бывалыми солдатами-фронтовиками, то был не меньше тронут их твердостью, чем их тяжелыми переживаниями, хотя нередко и они задавали вопрос: «Когда же кончится это надувательство?» Что касается политических событий и противоречий, то я, естественно, благодаря длительному пребыванию в тыловом госпитале знал значительно больше, чем они, хотя мои впечатления не сложились в систему взглядов.