Шрифт:
Большие усилия, вся их хитрость и изворотливость потребовались для того, чтобы хорошенько замаскировать место промывки. Лагерь, где они спали и готовили пищу, пришлось перенести на полкилометра от штольни. Сама она была так удачно загорожена кустарником и большими валунами от того единственного места, где можно было в нее войти, что никто забредший сюда по ошибке или случайно их рабочего места не обнаружил бы. А еще неделю спустя холмы, промоины и каменные глыбы настолько поросли быстро поднявшейся вверх травой и расцветшими кустами, что даже индейцы, вышедшие на охоту, не обнаружили бы ничего подозрительного, что привело бы их к штольне.
Скрывать местонахождение лагеря они не собирались и все здесь оставляли на виду. Чтобы как-то оправдать свое в нем пребывание, расставили повсюду рамы и натянули на них необработанные шкуры убитых горных козлов и нанизали на шесты птичьи тушки. Любой путник принял бы их за охотников за шкурами и коллекционеров редких птиц. Это не вызвало бы ни малейшего подозрения: сотни людей занимаются этим небезвыгодным ремеслом.
Из лагеря к штольне вела потайная тропка. Чтобы ступить на нее, первые десять метров требовалось проползти на брюхе. Когда все трое оказывались на тропке, начало ее закладывали и прикрывали срезанным терновником. Когда они возвращались в лагерь, сначала долго и внимательно наблюдали, нет ли кого поблизости. Окажись там кто-нибудь, они сделали бы большой крюк и вышли бы к лагерю с другой стороны, будто возвращались с охоты.
За все время, что они тут прожили, им на глаза не попалась ни одна живая душа — ни белый, ни индеец. И вообще маловероятно, что кого-нибудь занесет в эту глухомань. Но троица была слишком умной и осторожной, чтобы на одно это положиться: того гляди станешь жертвой случая. А ведь даже дикий зверь, преследуемый охотником, не стал бы искать убежища там, где они жили или работали. Запах потного человеческого тела погнал бы его в другую сторону. А собаки в таких лесах пугливы, они стараются держаться у ноги хозяина и к чужим следам не принюхиваются.
Каждый последующий день, проведенный тут, делал жизнь все более невыносимой. Однообразная изо дня в день еда, неумело приготовленная неловкими руками, всем опротивела. Однако приходилось ею давиться. Тоскливая монотонность труда делала его еще тяжелее: копать, просеивать, ссыпать, разбирать, приносить воду, сливать и прочищать сток. Один час похож на другой, как день на день и неделя на неделю. И так шли месяц за месяцем.
С тяготами труда еще кое-как примириться можно. Сотни тысяч людей всю жизнь делают работу ничуть не менее однообразную и чувствуют себя при этом сравнительно неплохо. Но здесь действовали и другие силы.
Первые недели они провели, не осознавая толком, сколь тягостным станет их существование. Им и на мгновение не приходило на ум, что скоро их начнут терзать и пожирать силы, о происхождении которых они до сих пор даже не догадывались. На первых порах каждый день случалось что-нибудь необычное. Каждый день планировалось и приводилось в исполнение что-то новое. У каждого из них еще оставались в запасе анекдоты или истории, неизвестные двум другим. Каждый из них изучал остальных, в каждом было что-то особенное, какое-то качество, привлекательное или отталкивающее, но заслуживающее, по крайней мере, внимания.
Теперь им нечего было рассказывать друг другу. Ни у одного из них не осталось про запас хоть словечка, не надоевшего бы остальным. Они знали все слова друг друга наизусть, даже интонации и жесты, которыми эти слова сопровождались.
У Доббса была привычка во время разговора прикрывать веком левый глаз. Поначалу Говард с Куртином находили ее до предела забавной и то и дело подшучивали над ним. Но наступил один достопамятный вечер, когда Куртин сказал:
— Если ты, пес проклятый, не перестанешь все время прижмуривать левый глаз, я всажу тебе в брюхо унцию свинца. Тебе, каторжному отродью, очень хорошо известно, что меня это бесит!
Доббс мгновенно вскочил на ноги и выхватил револьвер. Окажись другой в руке Куртина, началась бы самая распрекрасная перестрелка. Но Куртин знал, что получит шесть пуль в живот, как только опустит руку к кобуре.
— Мне хорошо известно, откуда ты взялся, — кричал Доббс, размахивая револьвером. — Ведь это тебя отстегали плетью в Джорджии за то, что ты напал на девушку и изнасиловал ее. Ты ведь не на школьные каникулы в Мексику приехал, собачий хвост!
Побывал ли Доббс на каторге, было так же неизвестно Куртину, как Доббсу — приходилось ли Куртину побывать в Джорджии. Это они высосали из курительных трубок или вытащили из свиной поджарки, а сейчас орали друг другу в лицо, лишь бы привести в неописуемую ярость.
А Говарда это как будто не касалось, он сидел у костра и пускал на ветер густые облачка табачного дыма. Зато когда оба умолкли, исчерпав до времени запас ругательств, он проговорил:
— Парни, бросьте и думать о стрельбе. У нас нет времени возиться с ранеными.
Прошло совсем немного времени, и однажды утром Куртин ткнул ствол револьвера в бок Доббса:
— Произнеси хоть слово, и я нажму, жаба ты ядовитая! А случилось вот что. Доббс сказал Куртину:
— Да не чавкай ты без конца как хряк, которого откармливают на убой! В какой это исправительной тюрьме ты вырос?