Шрифт:
Встал чуть не с полуночи, самовар завел, и все он бегает, все беспокоится, как бы дождь следы не залил. Ну, всему бывает конец, и ночь кончилась: белое встает утро, туман и земля холодная, сырая. Я люблю это: смерть! И нам хоть бы что!
Я знаю, где верно лежат русаки, пустил Анчара в ту сторону, а друга поставил на перебежке, а сам недалеко стал за кустом.
Так я и думал, как подался Анчар, прямо лощиной русак пойдет на приятеля, если по верхам пойдет — на меня. Лощиной, гляжу, бежит не русак, а мой Анчар. И так вижу, что приятель мой в него целится. Подумал я, балуется, другой раз скучно стоять — частенько этим сам занимался. Но вдруг — хлоп! и нет Анчара, кинулся в лощину.
Это бывает, я сам раз на этом же самом месте в человека стрелял: лощиной шел мужик в русачьей шапке, серой, и [только шапка видна], я в шапку и дунул.
Так я и замер: оторвалось мое сердце. А мне видно из-за куста, как приятель спустился в лощину посмотреть на убитого, в мою сторону поглядел — не видно ему было меня, и опять стал на свое место…
Пришел я в себя и думаю: «Ну, что же, ведь и человека убивают, случай!» Я немолодой человек, в жизни много перенес, знаю, как все непрочно, и еще знаю — какое бы горе ни было, счастье может вернуться опять. И так это у меня уже заготовлено в душе на всякое даже самое большое несчастье. Вот я сел там на камень — думаю, а земля [мягкая] вот как могила разверзлась, пахнет всей своей сыростью и холодом веет, и как-то нет ничего, в глазах потемнело.
Но чего же приятель на месте стоит, чего он ждет?
— Гоп! — кричу.
Отвечает.
— В кого ты стрелял?
— Сова пролетела.
Я про себя: «А, ты вот как…»
— Убил? — кричу.
— Промазал.
Понимаю его: сказал бы «убил», я, может быть, и захотел бы пойти посмотреть.
— Сережа! — кричу.
Ах, извините: я не хотел вам называть имя этого охотника, может быть, вы сами бы догадались, вы все его знаете, ну, да у нас в Союзе много Сергеев.
— Сережа! — кричу ему, — потруби Анчара.
Мне все видно из-за куста, смотрю: хватается за рог…
И трубит.
А я на камне сижу и удивляюсь на ястреба: ворона его гонит, и он, такой большой, от нее удирает. «Видно, — думаю, — возиться не хочет». И тихо так, пустынно, а [маленькая] синичка попискивает, от этого и еще кажется тише.
— Сережа, — кричу, — потруби еще!
Он опять.
До трех раз я его просил, и три раза он исполнял, трубил.
— Ну, довольно, — кричу, — иди сюда!
Подходит, на меня не глядит.
— Вот что, — говорю ему, — ты не помнишь, как был Анчар, в ошейнике или нет?
— В ошейнике, — отвечает.
— Ну, вот видишь, — говорю, — я забыл отвязать, а он, верно, махнул и повис где-нибудь на суку. Эта тропинка в деревню Цыганово, мы там чай будем пить, ты иди и потрубливай, а я буду искать и слушать, не выскочит ли где-нибудь на трубу. Иди, Сережа, иди!
Так он идет и трубит, а я прямо к Анчару. Топор у меня всегда на случай за поясом. Срубил я дерево, вытесал вроде лопаты и копаю могилу в мягкой земле.
А он трубит.
Схоронил я друга, насыпал курган.
А он все трубит.
И дерну вырубил топором, обложил как следует, как у людей.
Дождик пошел, мелкий, холодный. Страшный месяц Ноябрь, много он уносит живых, вся земля, как могила. Простился я.
А Сережа уже из деревни трубит, из Цыганова. И так дни коротки в Ноябре. Пока я пришел в Цыганово, пока самовар кипел — смеркается. Выпили мы по первому стакану.
— Смеркается, — говорю.
— Да, — отвечает, — смеркается.
— Вот, — говорю, — я сейчас яйца в самовар положу, а ты потруби, пожалуйста.
И ночью много раз я просыпался.
— Не спишь? — спрашиваю.
— Нет, — говорит, — не сплю, что-то нездоровится, вышел бы…
— Ничего, — говорю, — я спал.
И трубил.
Всю ночь трубил. Я не буду называть вам этого охотника, вы все его знаете.
1 Сентября. «Создав научное общество и посвятив его имени одного мертвеца…»
Конец Савинкова (у Ремизова: Серафима Павловна сказала: «Кто же спасет Россию?», Савинков ответил: «Я!»).
Савинков признал советскую власть {86} . Мы же с одним честным коммунистом, вынесшим на своих плечах 18–19-й гг. в провинции и притом не расстрелявшим ни одного человека, читали признание это, обмениваясь полусловами, как будто перед нами вопрос вставал: «А мы-то сами признаём или не признаём?»