Шрифт:
Мацнев. Не унижай себя, Иваныч, не надо.
Нечаев. Я и не унижаю себя, а надо же говорить правду. И еще скажу тебе самое позорное, о чем даже тебе говорить неловко: ужасно, брат, я некрасив! Другого хоть форма скрашивает, а как погляжу я на себя взеркало со всеми этими ментиками-позументиками: фу, думаю, какой осел! Нынешней зимой, когда ты был в Москве, знаешь, о чем я размечтался? Не смейся — о монастыре.
Мацнев. Ну, что ты! Какой еще монастырь! Ты шутишь?
Нечаев. Нет, голубчик. Но только посмотрел опять в зеркало — и успокоился: да разве с такой физиономией угодники бывают? И не в том, конечно, дело, что рожа, — а ведь чего я хотел от монастыря? Спрятаться и только, без боя сдать позиции. И все это гнусно до последней степени, и вот тебе мои основания. Кому я нужен такой? Кто обо мне заплачет? И луна эта, и вся эта красота, и там далеко чьи-то прекрасные глаза смотрят в другие прекрасные глаза… но при чем я здесь? Ничтожен я, Всеволод, ужасающе, до боли ничтожен!
Молчание.
Так как же, Всеволод, — принимаешь в компанию?
Молчание.
Мацнев. Нет, Иваныч, пустяки. Какие это основания? Такому честнейшему человеку, как ты…
Нечаев. Да к черту, наконец, мою честность! Ведь это, наконец, оскорбительно: тыкать в нос честностью.
Мацнев. Обижайся или нет, а я говорю, что такому честнейшему человеку, как ты, вовсе не надо быть Наполеоном, чтобы иметь право на жизнь, на уважение и любовь. Пустяки, Иваныч. Ты просто хочешь принести некоторую жертву, а чтобы мне не было трудно, ты вот и придумываешь разные…
Нечаев. Жертва? Допустим. Пусть это будет только жертва, и больше ничего. Конечно, чего стоят мои нечаевские основания с точки зрения бытия-небытия? Вздор, простая блажь! Допустим. Но как ты, человек умный и благородный, не понимаешь сам, сколько надменности и презрения, какая проповедь неравенства в таком твоем отношении? Как ты, человек умный, не понимаешь, что жертва моя — есть мое единственное богатство, моя единственная красота, где я не уступлю никому в мире! Этой минутой единой я всю жизнь мою украшу, этой минутой я вечности достигну! И кому эта жертва? Тебе? Глупо, брат, — извини, но очень глупо! Не тебе, а дружбе! Вот кому, дружбе!
Мацнев (потирая лоб). Да, одна душа — одна душа!
Нечаев. Одна ли душа, две ли — не в этом дело. Но в том дело, что был человек, который для святой человеческой дружбы не пожалел своей жизнишки поганой! Но был человек, который встал, вот так, перед всем миром (встает),и громко сказал: ничего не жалею для друга! Не богатству, Сева, не славе земной, не дрянной любвишке женской — дружбе, Сева, дружбе, дружбе…
Садится и тихо плачет.
Мацнев (обнимая его).Корней, милый ты…
Нечаев. Нет, ты скажи!..
Мацнев. Ну, конечно, вместе! Иваныч, брат ты мой родной!..
Нечаев (не поднимая головы).Не брат, а друг. Брат убил брата, а друг умрет вместе с другом. Всеволод — как прекрасна жизнь!
Мацнев. Прекрасна, Иваныч! Так прекрасна, что…
Молча сидят, обнявшись. Нечаев легко вздыхает, громко сморкается и встает.
Нечаев. Стоп. Сейчас наши придут. Сева, я сегодня петь буду.
Мацнев. Пой!
Нечаев. «На заре туманной юности всей душой любил я милую», — ах, Господи, до чего невыразимо хороша жизнь. Ну — стоп! Еще одно слово: Всеволод, давай кончим на этом месте в воспоминание вечера сегодняшнего… Ты не сердись на сентименты, но тебе ведь все равно…
Мацнев. Нет, не все равно. Давай здесь!
Нечаев. И еще, револьвер или поезд? Револьвер — один может случайно остаться, а потом надо повторять. Поезд, конечно, страшнее, но я думаю, что это не важно — не важно, Сева. А луна-то дура смотрит и ничего не понимает. Но красиво, все красиво, правда, Сева? Вот мы на шпалах сидели — старые шпалы, а тоже поезда по ним ходили… Совсем заболтался я, не слушай. Но только мы свяжемся. Наши идут!
Очень далеко голоса и треньканье гитары.