Шрифт:
К тому же, сколько раз нечаянные радости следуют непосредственно за мрачными, тягостными настроениями, а унылая безнадежность сменяется внезапно победной песнью, напеваемой вполголоса. Там, где умами постоянно владеет конспирация, где возможна измена в моменты слабости, где при малейшем подозрении в нелегальной деятельности человек попадает в лапы царской полиции и выбрасывается обратно на берег жизни без всего, как после кораблекрушения, где измена составляет еще более ужасную тайну, и при малейшем подозрении в измене человек превращается в ядовитое существо, одного дыхания которого боятся, как чумы, – там каждый мужчина разве не является непроницаемой загадкой для всех, кроме одаренной интуицией прорицательницы женщины, которая хочет стать его ангелом-хранителем, удерживая его от возможности скатиться в бездну конспирации или предостерегая от соблазнов измены? В этих беседах, сверкающих блестками из золота и фольги, где настоящие рубины блестят рядом с поддельными алмазами, как капля чистой крови на весах с нечистыми деньгами, где недомолвки могут так же хорошо скрывать за собою целомудрие жертвенной жизни, как и бесстыдство оплачиваемой подлости (взять только двойную игру двойной жертвенности и двойного предательства, [52] когда выдают нескольких сообщников в надежде погубить всех их палачей и при этом губят самих себя), – в этих беседах не бывает ничего абсолютно поверхностного, и в то же время на всем лежит налет искусственности. Там, где беседа – искусство, доведенное до высшей степени совершенства, поглощающее у всех огромную часть времени, мало находится таких, кто не дает другим труда разгадывать в момент оживленной, веселой или печальной беседы, что на самом деле думает собеседник, переходящий мгновенно от смеха к печали, в искренности которых одинаково трудно разобраться.
52
Такая «двойная игра двойной жертвенности и двойной измены» является темой поэмы А. Мицкевича «Конрад Валленрод».
При таком подвижном умонастроении, мысли, как зыбкие песчаные отмели некоторых морей, редко остаются на месте. Этого одного было бы достаточно, чтобы сообщить особенную рельефность самым незначительным беседам, как мы убедились в этом, познакомившись в парижском обществе с представителями этой нации, изумляясь необычайному таланту некоторых из них играть парадоксами, каким в большей или меньшей степени обладает поляк, культивируя его из интереса или забавы. Однако это неподражаемое остроумие, которое побуждает все время менять костюм правде и вымыслу и пускать в ход поочередно в переодетом виде, эта изобретательность, которая в самых трудных обстоятельствах находит необычайно остроумные решения, подобно тому как Жиль Блаз [53] за один день расточал столько ума, сколько хватило бы испанскому королю для управления всеми его землями, – это остроумие производит такое же тягостное впечатление, как неслыханная ловкость индийских факиров, бросающих в воздух множество сверкающих острых ножей, которые при малейшей неловкости могут стать орудиями смерти. Оно таит в себе и несет поочередно тревогу, тоску, ужас, когда посреди неминуемой угрозы доноса, преследования, личной ненависти или злобы, присоединяющейся к ненависти национальной или к злобе политической, – всегда сложное положение может завершиться гибелью от всякой неосторожности, всякой оплошности, всякой непоследовательности или получить сильную поддержку от человека неприметного и забытого.
53
Жиль Блаз – герой одноименного романа французского писателя и драматурга Лесажа (1668–1747).
Самые обыденные встречи и отношения могут поэтому вдруг получить драматический интерес и предстать в неожиданном свете. Они окутаны туманом неизвестности, не позволяющим различить их очертаний, линий, направлений; они становятся сложными, неопределенными, неуловимыми; на них – печать страха, смутного и тайного, вкрадчивой, изобретательной лести, симпатии, часто пытающейся высвободиться из-под гнета этих ощущений, – три стимула, свивающиеся в сердце в запутанный клубок патриотических, тщеславных и любовных чувств.
Удивительно ли, что множество эмоций сопутствует случайному сближению, вызванному мазуркой, заставляющей случайные, ничтожные, далекие обстоятельства говорить воображению, окружая малейшие поползновения сердца обаянием, присущим парадным туалетам, сиянию ночных огней, возбуждениям бальной атмосферы! Могло ли быть иначе при наличии женщин, придающих мазурке значение, не постигаемое и даже вряд ли подозреваемое в других странах? Ведь они несравненны, польские женщины! Между ними встречаются наделенные достоинствами и добродетелями, достойными славы в веках и народах. Такие явления, однако, редки, как всегда и всюду. Большею частью их отличает полная своеобразия оригинальность. Наполовину альмеи, [54] наполовину парижанки, обладая, может быть, секретом жгучих любовных напитков гаремов, передаваемым от матери к дочери, они пленительны азиатской истомой, пламенностью очей гурий, равнодушием султанш, вспышками невыразимой нежности, ласкающей глаз естественностью движений; они пленительны гибкостью стана, модуляциями голоса, поражающими сердце и исторгающими слезы, своей живостью, напоминающей газелей. Они суеверны, лакомки, ребячливы, их легко забавить, легко заинтересовать, как прекрасные невинные создания, обожающие арабского пророка; в то же время они умны, образованны, способны быстро предугадать то, чего нельзя увидеть, и понять с первого взгляда то, что можно угадать; они умеют использовать то, что знают, еще лучше умеют молчать, замолчать надолго, даже навсегда, обладают изумительной способностью разгадать характер по одной черте, по одному слову.
54
Альмеи – «ученые» певицы и танцовщицы в Алжире, Тунисе и Марокко.
Великодушные, бесстрашные, энтузиастки, экзальтированно благочестивые, любящие опасность и любящие любовь, от которой требуют много, а дают мало, они больше всего увлечены славой и почетом. Их восхищает героизм; быть может, ни одной не встретить, которая побоялась бы слишком дорого заплатить за блестящий подвиг. И многие из них (скажем это с благоговейным преклонением) идут на эти прекраснейшие жертвы и доблестные подвиги в безвестности. Однако, как бы ни была примерна их частная жизнь, никогда за всю их юность (она наступает рано и долго длится) ни страдания их внутренней жизни, ни тайные скорби, терзающие эти души, слишком пылкие, а потому часто уязвимые, не губят их изумительно живые патриотические надежды, юную пылкость очарований, часто иллюзорных, живость их эмоций, которые они умеют передать другим с непреложностью электрической искры.
Сдержанные по природе и положению, они с изумительным искусством владеют оружием скрытности; разведывают душу другого – и хранят свои собственные тайны, не возбуждая подозрений, что у них есть какие-либо тайны. И часто именно благороднейшие тайны хранятся с гордостью, которая не соизволит даже знака о себе подать. Тому, кто их оклеветал, они оказывают услугу; кто их порицал, становится их другом; кто раз проник в их намерения, искупает это, сам того не подозревая, попадаясь сотню раз. Внутреннее презрение, внушаемое им теми, кто их не разгадывает, крепит в них чувство превосходства, помогающее им искусно править сердцами – прельщать без обольщения, приручать без поблажек, привязывать к себе без измены, управлять без тирании. И наконец приходит день, когда, следуя горячему самоотверженному чувству к одному единственному избраннику, они готовы идти с ним на смерть, разделить изгнание, заключение, претерпеть жестокие пытки, оставаясь навсегда верными, нежными, в самопожертвовании своем неизменно сохраняя душевную ясность.
Польки всегда внушали к себе глубокое уважение еще и потому, что никогда его не добивались, – они принимают его, как само собою разумеющееся. Ищут же они привязанности, надеются на преданность, требуют, чтобы чтили, сожалели, любили отечество. Все они лелеют поэтический идеал, постоянно, как в зеркале, сквозящий неуловимо в их разговорах. Они не видят радости в пошлом, легкомысленном желании нравиться, они хотели бы восторгаться теми, кто их любит, видеть воплощенной ими мечту о героическом и славном подвиге, благодаря которому каждый из их братьев, возлюбленных, друзей, сыновей стал бы новым отечественным героем, и новое имя звучало бы во всех сердцах, трепетно внемлющих первым звукам мазурки, связанной с памятью о нем. Подобная романтика желаний занимает в жизни полек место, неведомое другим женщинам как Востока, так и Запада.
Географические и психологические широты, определенные полькам судьбой, также отмечены крайностями климатов: здесь знойным летом бывают и лучезарные дни и ужасные грозы, зимой снежок – и случаются полярные холода; здесь сердца умеют любить и ненавидеть с одинаковым упорством, прощать и предавать забвению с одинаковым великодушием. Любят здесь ни по-итальянски (это было бы слишком просто и слишком чувственно), ни по-немецки (было бы слишком по-ученому и слишком холодно), еще меньше по-французски (было бы слишком тщеславно и слишком фривольно); здесь из любви создают поэзию, пока не делают из нее культа. Любовь составляет поэзию каждого бала и может стать культом всей вообще жизни. Женщина, любя, старается заставить полюбить то, что она любит: прежде всего бога и свою родину, свободу и славу. Мужчина жаждет в любви чувствовать себя приподнятым, возвеличенным над самим собой, наэлектризованным словами, жгучими, как искры, взглядами, сияющими, как звезды, улыбками, обещающими блаженство!.. Это заставило императора Николая сказать: «Je pourrais en finir des Polonais, si je venais а bout des Polonaises» [ «Я смог бы покончить с поляками, если бы справился с польками»]. [55]
55
Эти слова были сказаны в присутствии знакомой нам особы.