Шрифт:
Узнав о его тяжелом состоянии, [204] аббат Александр Еловицкий, один из самых видных представителей польской эмиграции, ввиду отсутствия польского священника, бывшего некогда духовником Шопена, посетил его, хотя их отношения в последние годы были натянутыми. Он трижды не был принят окружающими Шопена лицами, но слишком хорошо знал Шопена и не потерял терпения и уверенности, что увидит его, как только больной узнает о его приходе. И правда, когда он нашел средство дать знать больному о своем присутствии, он был немедленно принят. Сначала в его приеме бедным другом, умирающим, разбитым, исходящим кровью, задыхающимся, изнемогающим от страданий, чувствовался некоторый холодок, или, вернее, некоторое замешательство, объяснимое той робостью, тем внутренним трепетом, который мы испытываем всегда, когда, веря в бога и прервав с ним сношения, очутимся лицом к лицу с его служителем, один вид которого напоминает нам об отеческой его благости и неблагодарности нашего забвения.
204
В своем описании последних дней и кончины Шопена Лист использовал преимущественно «воспоминания» ксендза Александра Еловицкого, одного из самых реакционных представителей польской эмиграции в Париже. Еловицкий, бывший школьный товарищ Шопена, не постеснялся явиться к тяжело больному без приглашения, с целью всякими иезуитскими методами вернуть свободомыслящего Шопена на лоно католической церкви или, по крайней мере, обставить его смерть подобающими обрядами. Надо вообще не забывать, что с жизнью Шопена связано много легенд, часто противоречивых и неправдоподобных. См., например, об этом указанное сочинение Влад. Каренина, т. II стр. 601–602.
Аббат Еловицкий пришел вновь на следующий день, затем являлся ежедневно в один и тот же час, как бы не замечая, не понимая, не допуская ни малейших изменений в их отношениях. Он говорил с Шопеном всегда по-польски, как если бы они виделись только накануне, как если бы в промежуток времени ничего не произошло, как если бы они жили не в Париже, а в Варшаве. Он рассказывал Шопену о подробностях жизни группы церковников-эмигрантов, о новых гонениях на религию в Польше, о закрытии церквей, о тысячах священников, сосланных в Сибирь за то, что не хотели отречься от своего бога, о многих мучениках, умерших под кнутом или расстрелянных за то, что отказались отречься от своей веры!.. Легко догадаться, как долго могли продолжаться подобные рассказы! Они изобиловали волнующими подробностями, одни других разительнее, трагичнее, ужаснее.
Частые визиты Еловицкого становились с каждым днем всё интереснее для больного. Они, вполне естественно, без усилий и потрясений, переносили его в родную атмосферу; они связывали настоящее с прошлым, как бы приводили его на родину, в милую сердцу Польшу, которую он видел, как никогда, окровавленной, залитой слезами, бичуемой, растерзанной, унижаемой и оскорбляемой, – но всегда царицей в своей шутовской порфире и терновом венце. Однажды Шопен запросто сказал своему другу, что давно уже не исповедывался и хотел бы это сделать; это тотчас было исполнено, так как исповедник я духовник давно уже, не заговаривая об этом, приготовились к этому величественному и прекрасному моменту.
Лишь только священник и друг произнес последние слова разрешительной молитвы, Шопен испустил глубокий вздох облегчения, с улыбкой обнял его обеими руками «по-польски», воскликнул: «Спасибо, спасибо, дорогой мой! Благодаря тебе я не умру, как свинья (jak swinia)!» Мы слышали эти подробности из уст самого аббата Еловицкого, впоследствии напечатавшего их в одном из своих «Lettres spirituelles» [ «Духовных писем»]. Он рассказал нам о глубоком впечатлении, произведенном на него этим выражением, столь простонародно-энергичном в устах человека, известного изысканностью и изяществом речи. Это слово, столь странное в его устах, казалось, выбрасывало из его сердца все скопившееся в нем отвращение.
С недели на неделю и вскоре со дня на день роковые тени всё сгущались. Болезнь подходила к последнему концу: боли усиливались, припадки учащались, и каждый из них все приближал последний. Когда они давали ему передышку, он вновь обретал, вплоть до кончины, присутствие духа, не терял живой воли, ясности ума, отчетливого понимания своих намерений. Желания, высказываемые им в эти моменты передышки, свидетельствовали о торжественном спокойствии перед лицом приближающегося конца. Он выразил желание быть погребенным рядом с Беллини, с которым он был связан тесной дружбой во время пребывания последнего в Париже. Могила Беллини [205] находится на кладбище Пер-Ляшез, рядом с могилой Керубини; желание познакомиться с этим большим мастером, в уважении к которому он был воспитан, было одним из мотивов, почему Шопен, направляясь в 1831 году из Вены в Лондон, решил проехать в Париж, не предвидя, что здесь судьба водворит его навсегда. Он лежит теперь между Беллини и Керубини, [206] столь различными гениями, к которым Шопен, однако, в равной мере приближался, отдавая должное знаниям одного и чувствуя симпатию к непосредственности, увлекательной живости, brio другого. Он жаждал соединить, в широкой и возвышенной манере, воздушную зыбкость непосредственного чувства с достижениями совершенных мастеров: мелодическое чувство автора «Нормы» и гармоническую силу ученого старца, написавшего «Медею».
205
Беллини, Винченцо (1801–1835)– итальянский композитор, автор популярных в свое время опер: «Сомнамбула», «Норма», «Пуритане» и др., отличавшихся мелодичностью и драматизмом.
206
Керубини, Луиджи (1760–1842) – выдающийся композитор, теоретик и педагог, живший в Париже, автор оперы «Медея» (1797), где звучит суровый пафос революции.
Оставаясь до конца мало общительным, он не приглашал никого к себе для последнего свидания, однако выказывал растроганность и благодарность по адресу друзей, навещавших его. В первых числах октября не оставалось больше ни сомнений, ни надежд. Близилась роковая минута; не было уверенности ни в следующем дне, ни в часе. Сестра Шопена и Гутман не отлучались от него ни на минуту. Графиня Дельфина Потоцкая, [207] бывшая в отъезде, узнав о грозящей опасности, вернулась в Париж. Все приближавшиеся к умирающему не могли оторваться от созерцания этой души, столь прекрасной, столь великой в этот последний час.
207
Гр. Дельфина Потоцкая (урожд. Комар) (1807–1877), отличавшаяся красотой, музыкальностью и прекрасным голосом, была с Шопеном в долголетней дружбе. Ей посвящен концерт f-moll и вальс Des-dur (соч. 64 № 1). Письма к ней Шопена, опубликованные в отрывках, сомнительны в своей достоверности. Свидетели рассказанной Листом сцены А. Гутман и О. Франком м указывают другие сочинения, спетые Потоцкой умирающему Шопену.
Какие бы неистовые или суетные страсти ни двигали сердцами, какую бы силу или равнодушие они ни обнаруживали перед лицом неожиданных событий, казалось бы, самых захватывающих, – зрелище медленной и прекрасной смерти являет величие, волнующее, изумляющее, умиляющее и возвышающее душу, по крайней мере приготовленную к духовному созерцанию. Медленный и постепенный отход одного из нас к неведомым берегам, сокровенная значительность его таинственных предчувствий, получаемых им невыразимых откровений, воспоминаний об идеях и событиях, на узком пороге, отделяющем прошлое от будущего, время от вечности, – нас волнует глубже всего другого на свете. Катастрофы, пропасти, разверзающиеся у наших ног, пожары, опоясывающие целые города своими пламенными шарфами, ужасная судьба утлого суденышка – игрушки волн во время бури, кровь, смешанная с дымом битв, ужасный мор, превращающий жилища в кладбище, – все это отдаляет нас менее заметно от земной юдоли, от всего, qui passent, qui lassent, qui cassent [что проходит, утомляет, разбивает], чем длительное зрелище души совестливой, безмолвно созерцающей многообразные аспекты времени и немые врата вечности. Мужество, покорность судьбе, подъем, угасание сил, примиряющие нас с неизбежностью развязки, столь противной нашим инстинктам, производят на присутствующих более глубокое впечатление, нежели самые ужасные внезапные кончины, лишенные отпечатка этой щемящей тоски и этой сосредоточенности мыслей.
В гостиной, смежной со спальнею Шопена, постоянно находилось несколько лиц, поочередно навещавших его; они ловили каждый жест и взгляд его, так как он почти лишился речи. Самой ревностной из них была княгиня Марцелина Чарторыская, проводившая ежедневно по нескольку часов у постели умирающего, как представительница всей семьи и, еще больше, как любимейшая ученица поэта, посвященная во все тайны его искусства. В его последние минуты она рассталась с ним не раньше, чем после долгой молитвы за того, кто только что оставил этот мир иллюзий и горестей для мира света и блаженства!