Шрифт:
— Как его зовут?
— Васильем Фомичом. По фамилии — Гуськов.
— А дьячка как?
— Дьячка-то?.. прозвище ему — Огурец. Его здесь все так величают, а какое его настоящее имя — господь ведает! Пустой человек! Как есть проходимец!
— Они живут вместе?
— Нет, не вместе; да чёрт их… знаете… веревочкой связал.
Мы подошли к плоту. Бригадир вскинул на нас глазами… и тотчас устремил их на поплавок; Огурец вскочил, выдернул удочку, снял свою истасканную поповскую шляпу, провел трепетной рукой по жестким желтым волосам, поклонился наотмашь и засмеялся дряблым смехом. Его припухлое лицо изобличало горького пьяницу; съеженные глазки униженно моргали. Он толкнул своего соседа в бок, как бы давая ему знать, что надо, мол, убираться… Бригадир зашевелился на лавочке.
— Сидите, прошу вас, не беспокойтесь, — поспешно заговорил я. — Вы нам нисколько не мешаете. Мы тут поместимся; сидите.
Огурец запахнул свой дырявый балахон, передернул плечами, губами, бородкой… Наше присутствие, видимо, его стесняло… и он бы охотно улизнул, но бригадир снова погрузился в созерцание своего поплавка… «Проходимец» кашлянул раза два, присел на самый край лавочки, положил шляпу на колени и, подобрав под себя свои голые ноги, скромно закинул удочку.
— Клюет? — с важностью спросил Наркиз, медлительно разматывая лесу.
— Штучек пять гольцов залучили, — отвечал Огурец разбитым и сиплым голосом, — да вот они порядочного окунька поймали.
— Да, окунька, — пискливо повторил бригадир.
Я принялся пристально рассматривать — не его, а опрокинутое его отражение в пруде. Оно мне представлялось ясно, как в зеркале, немного темней, немного серебристей. Широкий пруд дышал на нас прохладой; прохладой веяло и от сырого обрывистого берега; и тем слаще была она, что там, над головою, в золотистой и темной лазури, над купами деревьев, ощутительным бременем навис неподвижный зной. Вода не колыхалась около плота; в тени, падавшей на нее с раскидистых прибрежных кустов, блестели, как крохотные светлые пуговки, водяные паучки, описывавшие свои вечные круги; лишь изредка чуть заметная рябь шла от поплавков, когда рыба «шалила» с червяком. Бралась она очень плохо: в течение целого часа мы вытащили двух гольцов и пескаря. Я бы не сумел сказать, почему бригадир возбуждал мое любопытство: чин его не мог на меня действовать; разоренные дворяне и в то время не считались редкостью — и самая его наружность не представляла ничего замечательного. Из-под теплого картуза, закрывавшего всю верхнюю часть его головы до бровей и до ушей, виднелось красное, гладко выбритое, круглое лицо, с маленьким носом, маленькими губками и светло-серыми небольшими глазами. Простоту и слабость душевную и какую-то давнишнюю беспомощную грусть выражало это смиренное, почти детское лицо; в пухлых белых ручках с короткими пальцами было тоже что-то беспомощное, неумелое… Я никак не был в состоянии себе представить, каким образом этот убогий старичок мог когда-то быть военным человеком, командовать, распоряжаться — да еще в екатерининские суровые времена! * Я глядел на него: иногда он надувал щеки и слабо пыхтел, как ребенок, иногда он щурился болезненно, с усилием, как все дряхлые люди. Раз он широко раскрыл и поднял глаза… Они уставились на меня из водной глубины — и странно трогательным и даже значительным показался мне их унылый взор.
Я старался заговорить с бригадиром… но Наркиз не обманул меня: бедный старик действительно очень слаб понятием стал. Он осведомился о моей фамилии и, переспросив меня раза два, подумал, подумал и промолвил, наконец: «Да у нас, кажись, был такой судья. Огурец, был у нас такой судья — ась?» — «Был, был, батюшка, Василий Фомич, ваше благородие, — отвечал ему Огурец, который вообще обходился с ним, как с ребенком. — Был, точно. А удочку вашу мне пожалуйте: у вас червячок, должно, съеден… Съеден и есть».
— С ломовским семейством изволили быть знакомы? — внезапно, напряженным голосом спросил меня бригадир.
— Какое такое ломовское семейство?
— Какое? — Ну, Федор Иваныч, Евстигней Иваныч, Алексей Иваныч жид, ну, Феодулия Ивановна грабительница… а там еще…
Бригадир вдруг умолк и потупился.
— Самые им близкие были люди, — наклонясь ко мне, шепнул Наркиз, — чрез них, чрез самого этого Алексея Иваныча, что жидом они обозвали, да еще через одну Алексей Иванычину сестрицу, Аграфену Ивановну, — они, можно сказать, всего состояния лишились.
— Что ты там об Аграфене Ивановне толкуешь? — воскликнул вдруг бригадир, и голова его поднялась, белые брови нахмурились… — Ты смотри у меня! И какая она тебе Аграфена? Агриппина Ивановна — вот как надо… ее называть.
— Ну-ну-ну-ну, батюшка, — залепетал было Огурец.
— Ты разве не знаешь, что про нее Милонов-стихотворец сочинил? * — продолжал старик, внезапно войдя в совершенно мною неожиданный азарт. — «Не брачные свещи возженны, — начал он нараспев, произнося все гласные в нос, а слоги «ап» и «ен» — как французские an, en, — и странно было слышать из уст его эту связную речь, — не факелы…» Нет, это не то, а вот:
Не бренным тления кумиром, Не амаранфом, не порфиром Столь услаждаются они… Одно лишь в них…Это про нас. Слышишь?
Одно лишь в них непреткновенно, Приятно, томно, вожделенно: Взаимный жар питать в крови!А ты — Аграфена!
Наркиз усмехнулся полупрезрительно, полуравнодушно.
— Эх-ма, каженник! [15] — проговорил он про себя. Но бригадир уже опять потупился — удочка вывалилась из его руки и соскользнула в воду.
15
Каженник — идиот, чудак.
— А что, как я погляжу, дело-то наше — дрянь, — промолвил Огурец, — рыба, вишь, не клюет вовсе. Уж жарко больно стало, а нашего барина «мехлюдия» [16] постигла. Видно — домой пойти; лучше будет. — Он осторожно достал из кармана жестяную фляжку с деревянной пробочкой, откупорил ее, насыпал себе на соколок табаку * — да и дернул по обеим ноздрям разом… — Эх, табачок! — простонал он, приходя в чувство, — ажио тоска по зубам заиграла! Ну, голубчик Василий Фомич, извольте подниматься — пора!
16
Мехлюдия — меланхолия.