Шрифт:
Отсюда целая теория уступок и умолчаний. Слова: «по нужде» и «тесноты ради» полагаются в основание целого порядка явлений, освобождают человека от контроля его собственной совести и незаметно всасываются даже в обыденные общественные отношения. Очевидно, что под влиянием их должен образоваться совершенно особый кодекс нравственности относительной, которого прямые последствия заключаются в полном упадке нравственного смысла и в крайней внутренней распущенности. Очевидно также, что обладатели этого кодекса должны были занять в общей семье особое положение и что здесь должна была выделиться своего рода замкнутая аристократия, которая гнусно сгибается перед внешнею, грубою силой и, в свою очередь, нагло эксплуатирует и заставляет гнуться перед собой толпу слабых и беззащитных.
Такое-то именно положение занимают в Срывном Клочьевы-капиталисты. У них уже всё на европейский манер, и если вам не удастся проникнуть в тот отдаленный и всегда обращенный окнами на двор покой, в котором находится моленная, или в ту еще более отдаленную каморку, в которой несколько десятков лет заживо умирает и все не может умереть слепенькая «баушка», обыкновенно родоначальница семейства и прежде бывшая раскольничья знаменитость; если вам не укажет услужливый чичероне на одиноко стоящую где-нибудь на задворках баню, в которой обитают пять-шесть дряхлых, бездомных старух, вы и не подумаете, что находитесь у человека, для которого старый обычай составляет профессию и задачу всей жизни. Полы паркетные, стены под мрамор, хозяин беседует бойко и развязно; словом, ничто в целой обстановке не обнаруживает особничества. Если вы спросите хозяина, в чем же заключается сила и смысл «старого обычая», и если хозяин человек уже зрелых лет, он или замнет разговор, или ответит уклончиво, но всегда с приятною улыбкою. «Наши отцы того держались, и мы держимся, — скажет он вам, — да и баушка еще у нас в жизни находится, так и ее огорчать не приходится». И в заключение опять любезно улыбнется, покажет вам свои старопечатные диковинки и замечательные древнего писания образа, и вообще выкажет себя скорее археологом, нежели старовером. Но если хозяин молодой, то он не сочтет даже за нужное скрытничать. «Изволите видеть, — ответит он вам, — дело это у нас не столько душевное, сколько карманное. Теперича как я таким делом займуюсь, значит, у всех я, что называется, как спица в глазу: ревнитель да подражатель — и всё тут. А ревнителем и подражателем зовусь я, первое, потому, что у меня в бане, на огороде, завсегда всякий сброд проживает: странницы эти да чернецы беглые, и каждый, сударь, благодать у себя за пазухой держит. Слава-то эта и идет; все меня знают, у всех я в почете, и оплошай я, примерно, хоть в торговом деле, меньшая-то братия на плечах меня вынесет! Так рассудите сами, какая же мне радость от своего же добра рыло воротить? А если я по древнему обычаю персты складываю да на молитву выпустивши рубаху становлюсь, так ведь эта тягость еще не больно для нас велика!»
Тем не менее весь этот лоск чисто внешний; внутри, в семье, царствует все тот же дикий деспотизм, который царствовал и искони. Так называемые патриархальные отношения наложили здесь то гнетущее ярмо, под которым пригибается к земле всякая живая личность, увядает всякий порыв к самостоятельности и замирает в груди сердечный вопль, готовый из нее вырваться. Беспощадными судьями стоят домовладыки над безгласными их семьями, и нет той силы, нет того вопля, который мог бы растопить ледяную кору, однажды навсегда сковавшую все их сердечные движения. Круг занятий, призвание, честь и самая жизнь каждого из членов семьи — все это фаталистически определяется домовладыкой с самою возмутительною подробностью. Перед этим решением склоняется и робкая его жена, и молодой его сын, у которого так и искрится в глазах огонь, свидетельствующий о сверхъестественных усилиях, потребных для того, чтобы сломить и обуздать кипящую в нем строптивость, и красавица дочь, которой влажные взоры и высоко взметывающаяся молодая грудь молча протестуют против гнета, налагаемого железною рукой холодного деспота. Вяло и безотрадно течет существование этой семьи, всецело поглощаемое мелочами и дрязгами обыденной жизни, а бедность и убожество обстановки кладет на действия и поступки ее членов какое-то неизгладимое иго формализма, не согретого никакою внутреннею силою. Если вам случайно придется иметь дело с одним из молодых членов этой семьи и вы спросите, что заставляет его подчиняться этим мертвящим формам жизни, ответ будет неизменен: «Родители у нас живы». И в воображении вашем мгновенно встанет или псевдовеличавый образ старика домовладыки, или же сгорбленная фигура бестолково-непреклонной старухи, которые, как вампиры, высасывают счастье и радость целой семьи. Но вот старик отец умер; старуха мать, охая и всхлипывая, также последовала за ним; остается сын, тот самый сын, который недавно так горько жаловался на свою участь… Вы ожидаете, что он с тревожным нетерпением устремится разорвать железные путы, связывавшие его движения; вы ждете, что вот-вот прольется вольная струя воздуха в эту затхлую атмосферу и освежит ее; вы опасаетесь даже, чтобы место прежнего дикого формализма не заступил столь же дикий разгул… Напрасные ожидания, напрасные опасения! Еще не успело путем оцепенеть тело отца, как в сыне уже совершился тот резкий на взгляд, но, в сущности, подготовлявшийся издалека переворот, который сразу становит его в меру отца. Ограниченным, но в самой этой ограниченности прозорливым рассудком своим он без усилий постигнет и взвесит те выгоды, которые дает ему новое положение, и на основании этого безнравственного расчета усвоит себе и взгляды и обычаи стариков. Положение семьи не изменяется; она меняет только домовладыку, но внутренний распорядок жизни остается один и тот же. И горе той личности, которая осмелилась бы предъявить права свои на какую-либо самостоятельность, горе тому или той, которые задумали бы идти наперекор тому, что самодовольно стало толстой и непробиваемой стеной на зыбкой и гнилой почве предрассудков! Их ждут тысячи мелких преследований, тысячи ежемгновенных истязаний, которые рано или поздно истерзают и изорвут душу под муками ее собственного бессилия!
В этом царстве теней крупным темным перлом выдавалось семейство значительнейшего из срывнинских капиталистов, купца первой гильдии Михея Иванова Клочьева. Первенствующее значение этого семейства в городе утвердилось за ним в течение нескольких поколений, умевших сосредоточить в одних руках значительные капиталы и не только поддержавших связи с значительными старообрядческими обществами, рассеянными в разных пунктах России, но распространивших эти связи еще далее. Старожилы-горожане рассказывали, что в то время, когда в Срывном существовала настоящая моленная, деда Михея Клочьева, Данилу Семенова, общая молва признавала за старообрядческого архиерея и что даже будто бы поминали его в этом качестве за литургией. Разумеется, это была только молва, и притом молва неосновательная, но уже самое существование подобных слухов доказывало, какое серьезное влияние имел Данило Клочьев на толпу. Даже об Михее Иваныче ходили слухи, что он куда-то ездил и где-то получил какой-то сан. И действительно, выдалось одно время, когда деятельность Михея Клочьева приняла характер особенно тревожный и необычный; по ночам на выгоне, в старой заброшенной кожевне, происходили какие-то секретные совещания, на которые сзывались влиятельнейшие старообрядцы; в городе появилось много совсем неизвестных лиц, большею частию скрывавшихся в подпольях и по кельям на огородах и только с наступлением сумерек выползавших из своих таинственных убежищ; шли слухи о спорах и распрях, о каком-то иргизском старце Ионе * , составившем значительную партию, противную Клочьевым. Словом, смута была так велика, что дело никак бы не удержалось в пределах таинственности, если б Михей Клочьев не имел деятельных покровителей в лице местных городничего и стряпчего, которые, с своей стороны, задобрили и других, до кого оно касалось. Это было именно в половине сороковых годов, то есть в то самое время, когда прошла первая молва об австрийском священстве * , и вслед за тем Михей Иванов выбыл из города и возвратился домой уже после четырехмесячной отлучки, давшей повод к новым таинственным слухам и предположениям.
Михей Клочьев был человек лет шестидесяти, но крепкий, здоровый и бодрый. Высокий рост и представительная, благообразная наружность до такой степени располагали в его пользу, что какой-то присланный из Петербурга по делам раскольничьим чиновник, увидев его, почувствовал даже прилив особенного чиновничьего патриотизма.
— Такой молодец — и раскольник! — выразился он, как будто хотел сказать: ну что бы тебе на часах у Александровской колонны стоять!
— По старой вере, — угрюмо заметил Клочьев.
— Ну да, братец, раскольник! Раскольник! раскольник! — повторил чиновник уже с некоторым ожесточением.
Михей больше не возражал, но сумел устроить так, что на другой же день чиновник у него обедал и после обеда, будучи в веселом расположении духа, все убеждал хозяина оставить заблуждение и познать свет веры истинной.
Про богатство и могущество Михея ходили слухи самые баснословные, но обыватели до того безусловно им верили, что, по мнению их, не было той беды, от которой Клочьев не мог бы откупиться. Мещане и ремесленники просто трепетали его и, еще издали завидев сановитого старца, поспешно снимали картузы и сторонились. Даже местные власти ему льстили, потому что был пример, что один городничий, слишком близко подбиравшийся к Клочьеву, совершенно неожиданно слетел с места, в самом порыве бюрократического усердия. Достоверно было известно, что Михей Иванов преимущественно занимался самою православною из всех отраслей промышленности — лесною. В выборе этого занятия был свой расчет. Во-первых, лесная промышленность в восточном краю, где леса почти исключительно принадлежат казне, сама по себе представляет огромные темные выгоды; во-вторых, она приводит промышленника-раскольника в соприкосновение со всеми властями и доставляет ему случай за один поход обработывать два дела разом; в-третьих, наконец, она дает возможность занимать большое число рук, а через это открывает поприще пропаганде в самых обширных размерах. Сверх того, он вел и хлебную торговлю в значительных размерах и даже имел в Петербурге особенную контору, которою управлял его старший сын. Это также давало ему возможность иметь верные сведения о ходе того дела, которое он разумел своим душевным, и позволяло своевременно принимать меры для отвращения грозящих опасностей. Вообще это был человек изворотливый, сосредоточенный и честолюбивый. Он любил выставлять вперед предания, которые неразрывно соединены были с его фамилией, но выставлял их достаточно ловко, чтобы никто не имел права видеть в этом хвастовства. Напротив того, для всех так естественно было признавать в Михее Иваныче общего защитителя и покровителя, так естественно было обращаться к нему во всякой нужде, что разве только у очень прозорливого, да и то случайно и робко, могла сверкнуть в голове мысль, что Михей Иваныч совсем не защититель, а напротив того, пронырливый и не совсем разборчивый в выборе средств — мироед.
Семейство его, в котором он держал себя как всесильный деспот, состояло из двух сыновей и дочери. Дети были скромные, благонравные и ни на шаг не выходили из отцовской воли. Михей Иваныч не без основания гордился ими, а для раскольников это было новым доказательством того благоволения, которое как бы лежало на доме Клочьевых. Старший сын, Данило, управлял, как сказано выше, отцовской конторой в Петербурге; второй сын, Никита, был главным приказчиком у отца по торговым его делам в самом Срывном; дочь, с которою мы отчасти уже познакомились, была девица, и носились слухи, что девичество это было не совсем вольное. Молва говорила, что Катерина Клочьева обречена была на девичество вследствие обета, данного отцом ее еще в то время, когда ей было с небольшим десять лет. Как-то весной, в самую ростепель, Михей Клочьев, возвращаясь с какой-то ярмарки домой, едва не утонул в зажоре и в минуту опасности пообещался посвятить свою дочь богу. С тех пор воспитание Кати приняло характер религиозно-фанатический; ее одели в черное, окружили старками, прилежно учили грамоте и церковным обрядам по старопечатным книгам и вообще вели дело так, чтоб из нее со временем могла выйти отличная «мастерица». Михею Клочьеву это было тем более по нраву, что ставило дочь вне участия в семейном капитале, который таким образом не обессиливался, а напротив того, благодаря муравьиной деятельности его самого и сыновей, с каждым годом становился значительнее и значительнее. Говорят, что покойная жена Михея, Анна Яковлевна, противилась, насколько могла, намерениям своего мужа, устраивавшим такое безотрадное будущее для дочери, но все ее жалобы разбились об непреклонную решимость этого человека. Сверх Катерины, в доме была еще одна женская личность, принадлежавшая жене младшего из двух братьев, Никиты. Это была бабенка еще молодая, добрая и дрожавшая, как осиновый лист, перед свекром и мужем; в доме она играла роль не столько домоправительницы, сколько работницы.
Суковатовы приходились Клочьевым троюродными или четвероюродными. Отец Суковатова тоже поначалу придерживался старого обычая и был довольно зажиточным купцом, но под конец жизни вдруг начал посещать церковь и прекратил всякие сношения с старообрядцами. Замечательно, что года через два после этого обращения дела его до того пришли в упадок, что он не в состоянии был платить гильдию и нашелся вынужденным записаться в мещане. С тех пор обеднение шло с такою поразительною быстротою, что через несколько лет у него уже не осталось ровно ничего. Старик не выдержал и умер, оставив семейство без всяких средств на руках сына, кончившего в то время курс в гимназии.