Шрифт:
— Это же грех… сынок, — выдохом, полушепотом: выстраданное, заветное, лишь наедине с собой раньше произносимое слово, запретное — и вдруг прозвучавшее вслух: слово матери, которой не дано было выносить и родить, но все остальное — бессонные ночи, тревоги, замирание сердца, когда мальчик впервые сел на лошадь и, не проехав даже до края двора, вылетел из седла…
Золота было много, а детства — мало; наследников князей и без того не баловали вольготной жизнью, а Эленеаса учили не по возрасту: по тому, что мог. Мог же он много. Быстро вытянулся, в восемь его принимали за двенадцатилетнего, и наставники не вспоминали, сколько лет княжескому сыну на самом деле. Детства было — пять лет, не больше, да и тогда, как он потом понял, игра чередовалась с учением, и не было у детей воинов в замке простых игр, каждая была лишь предтечей будущих уроков.
Когда наследнику минуло десять лет, отец впервые взял его с собой в военный поход; годом позже приглашение в гости от родичей обернулось смертельной ловушкой, и Эленеас сражался плечом к плечу с отцом и его воинами, убивал так же, как и взрослые мужчины, а после боя оказалось, что убил пятерых — больше, чем сам князь, больше, чем зрелые бойцы.
Ему всегда удавалось все, что он делал. Меч и перо, игла и резец были равно подвластны его рукам, а люди верили твердой и не по-юношески разумной речи.
Жизнь была сказкой, легендой о благословленном Сотворившими юноше, отраде приемных родителей, надежде жителей Сентины и подданных князя.
Никогда не подводило тело — не уставало, что бы он ни делал, не болело, не тревожило и в те годы, когда молодые люди изнывают от едва понятных им томлений плоти; разум всегда оставался ясным и светлым, словно где-то под крышкой черепа теплилась неугасимая лампада. К пятнадцати годам он понял, что победит в поединке любого воина, и троих победит, а если придется — и пятерых; что ему нет равных на турнире; что ни одна девушка, замужняя женщина или вдова не откажет ему в благосклонности. Любая наука давалась слишком легко, любое мастерство шутя поддавалось, раскрывая секреты.
Ученые мужи приходили к нему — юноше — за советом, священники внимали его слову, и когда он повел отряд в первый поход, оставив отца в замке, победа тоже поддалась легко, легче капризной дочери рыцаря Гиметора. Вино обычное пьянило, но не побеждало; огненное вино, которое варили монахи, тоже не валило с ног — как и могучие удары копья на турнире.
Жизнь была мукой, ежедневной, нестерпимой и невозможной мукой, пыткой всемогуществом…
Когда Эленеасу исполнился двадцать один год, наутро после пира он пришел к отцу и на коленях умолял его отпустить на год в монастырь Бдящих Братьев. Он мечтал об аскезе, об испытании голодом и нищетой, о пути бродячего монаха, босиком топчущего землю повсюду, где верят в Сотворивших. Отец отпустил — не споря, не возражая ни словом, ни взглядом, и это резануло ножом по сердцу. Князь не понял, он уже сгорбился под грузом лет, нуждался в опоре, в наследнике, не знал, чего может искать молодой мужчина в монастыре — не понял, и все же отпустил. С Эленеасом никто никогда не спорил всерьез, все, о чем бы он ни попросил, ему давали, и отец не стал исключением.
В монастыре он постился две седмицы подряд, в день позволяя себе лишь выпить кружку воды, но обнаружил, что тело не ведало жажды и голода, а занозы не впивались в босые ноги, словно боялись пролить хоть каплю золотой крови. У статуй Сотворивших он, распластавшись, молил об избавлении от бремени всемогущества, от легкой жизни, от слишком, — до слез, до тошноты, — благосклонной удачи.
И статуя Воина шевельнулась, сходя с постамента…
Никто не видел, что случилось в ту ночь в храме, о чем говорили бог и сын бога, говорили ли они вообще хоть о чем-то; монастырь заснул мертвым сном, уснули и собаки, и кошки, и летучие мыши под крышами, и даже сова в лесу замолчала, забыв об охоте.
Наутро Эленеас вышел из-под сводов храма иным. Вернувшись в свою келью, он скинул рясу и оставил у порога сандалии, облачился в тунику и штаны, в которых приехал в монастырь, накинул на плечи плащ из шкуры выдры, опоясался мечом и уехал, ни с кем не попрощавшись. На память монастырю Бдящих Братьев остались лишь вырезанные им на досуге из дерева статуэтки удивительно искусной работы, да быстро высохшая водная дорожка от таза у стены до щита на другой стене; щит, впрочем, Эленеас забрал, оставив пустой крюк. Уехавшего до первого света княжеского сына видел лишь загулявший накануне и заснувший в канаве деревенский пьяница, которого разбудил топот копыт; но что ему было в зачесанных на левую сторону волосах и шальной счастливой улыбке на губах всадника?..
В родном замке княжеского сына встретил плач и звуки похоронной службы, и он узнал, что отныне — не наследник, но князь Церский и Тиаринский, правитель Центины. Отец умер тихо, во сне; могучий воин не нашел смерти в бою, но старческие хвори не успели его сломить. Умер так, как мечтали бы многие, и даже не успел заметить, что сына рядом с ним нет.
Многие мечтали породниться с Эленеасом и до того, как он унаследовал титул и владения отца, а после предложениям брака не стало числа: у каждого из соседей имелась дочь на выданье, каждый говорил о том, какие выгоды сулит объединение земель и усиление власти. Молодой князь мог выбирать не только разумом, но и сердцем, и потому не спешил, и девицы проливали слезы, а потом выходили замуж за других, навек теряя надежду взойти на брачное ложе с Золотым Князем.
Князь же больше интересовался войной, чем миром, и не спешил вступать в храм, надев на голову венок из жасмина и шиповника…
Скоро, очень скоро и даже легко он объединил все девять земель Сеорской равнины, и выбран был старшим над князьями, и титулован королем, а патриарх возложил на его голову золотой обруч, назвал Объединителем и благословил. Объединение земель было выгодно всем, а прекращение междоусобиц — каждому, и вскоре княжества уже звались Сеорией. Но короля еще никто не называл Аллионом; он запрещал, ибо не выполнил обета, данного во младенчестве.