Шрифт:
По выходе из военной службы он поступил в гражданскую, в учреждение Императрицы Марии Феодоровны, которая очень ценила его за правдивость и честность и даже удостаивала его своею особенною доверенностью. Так, однажды, когда дошли до нее слухи о каких-то злоупотреблениях какого-то значительного лица, она призвала отца и просила его сказать ей всю истину, будучи уверена — как сама выразила ему — что услышит от него одну правду. Отец, не обвиняя и не защищая это лицо, отвечал Императрице, что, не имея фактических доказательств, которые обязывали бы его прямо открыть злоупотребления, он ничего не может сказать в таком важном обвинении, особенно пред Ее Величеством. Императрица поняла это благородное молчание и сказала, что еще более уважает его за такие прекрасные правила.
Со своими строгими правилами он не хотел долго оставаться на службе и вышел в отставку в чине коллежского советника. Императрица очень сожалела о его выходе; а как она ценила его, представляю следующий факт. Когда мать моя, оставшись вдовою с многочисленным семейством, просила о пенсии за 35-летнюю военную службу отца и долго не могла получить ее, Императрица, стороной узнавши об этом ходатайстве, от себя, без всякого прошения, положила ей 1000 рублей ассигнациями пенсии, и последняя сестра моя, девица, получала ее до самой смерти. Я не говорю уже о том, что она крестила одну из сестер моих и меня.
По выходе моего отца из службы граф Алексей Кириллович Разумовский, хорошо его знавший, предложил ему управление своими обширными имениями в Пензенской и Тамбовской губерниях. Тут выказались и экономические способности отца моего, так что в течение пятилетнего управления он значительно увеличил доходы в имении, несмотря на то, что, по своим христианским правилам, обращал особенное внимание на хозяйство крепостных крестьян и их благосостояние. Он, как рассказывали крестьяне, скорее прощал, если встречал небрежность на барщинской работе, нежели на собственно крестьянской. Он был очень строг, но в то же время справедлив, добр, сострадателен, так что память о нем долго сохранялась в народе. Обычных праздничных приношений управителям он не терпел и совершенно вывел этот обычай крепостного быта. Из Петербурга он с семейством переехал в Пензенскую губернию, в село Ершово Чембарского уезда, близ границы Кирсановского, где находилось вотчинное управление.
Мы поселились в большом управительском доме, который стоял в центре села Ершово. Расположение дома было обыкновенное; из прихожей со двора входили в большой довольно зал, из зала налево был кабинет отца, а влево из кабинета была спальня, у дверей которой по ночам всегда спал Валерка, белая легавая собака отца, жившая замечательно долго, до 26 лет. Направо залы была гостиная, а налево семейные комнаты и детские.
Первые годы моего детства, от 2 до 7 лет, прошли в этом доме. Отец мой много читал и занимался, по утрам в конторе, а по вечерам — дома. Он часто езжал по полям и другим работам, так как в имении были большие посевы, иногда верхом, а иногда в дрожках, и в этом случае брал меня с собой. В этих поездках за ним всегда следовал казак; казаки эти назначались к управляющим вроде вестовых из Малороссии, где у графа Разумовского были большие имения. Отец очень заботился и об устройстве имения; на реке Ворона построил большую каменную мельницу; построенные им оранжереи, кажется, сохранились доныне. В 12 верстах был завод винокуренный под управлением господина Мирошевского, а также и конный завод. Ершовское имение было барское в полном смысле слова; тут было все: и редкие фруктовые деревья в оранжереях, и на берегу реки сад с испанскими вишнями, теплицы, парники, всевозможные мастерские: слесарня, столярная, каретные и ткацкие. Для приезда графа был большой, хотя одноэтажный, дом из двадцати комнат, с богатою мебелью и всеми принадлежностями: флигелями для приезжих, превосходной баней, со всеми приспособлениями при ней, комнатами для отдохновения с диванами, кушетками и дорогими коврами, и все это только на случай приезда графа, который при отце не был ни разу. Помню, что однажды приезжал один из сыновей графа, и помню, что он, рассердившись на что-то на человека, велел для экзекуции привязать его к столбу, к которому привязывали лошадей, но отец, увидев эти приготовления из окна, тотчас пошел к нему, и экзекуции не было.
Отец устроил также в Чернышеве, верст 8 от Ершова, восковой завод, который очень занимал его. Он там делал пробу восковым свечам, расставляя их в кабинете на столах; и помню, что в это время мы уже не смели войти в эту комнату, чтобы малейшее колебание воздуха не мешало правильному горению. Мы, дети, очень боялись его, так как он был строг, его вместе с этим чтили и любили его безмерно. Когда, после обеда, он отдыхал, мы все ходили на цыпочках и говорили шепотом, зато малейшая ласка его делала нас счастливыми. Но не мы одни, а все служащие в доме и имении очень боялись его и в то же время любили. Все знали, что его приказания и распоряжения не могли не быть исполнены в точности, и это не вследствие каких-либо тяжких наказаний или побоев, которых он избегал, а единственно вследствие той нравственной силы, какою он обладал, и в уверенности, что каждое распоряжение его было обдуманно и делалось с полным знанием дела. Он любил порядок и точность во всем строе жизни, как в делах обыкновенных, так и важных. Был очень гостеприимен, любил хороший стол, но сам был очень воздержан и умерен; курил свою пеньковую трубку только три раза в сутки, и вообще во всем его жизнь может служить образцом благотворно деятельной и обдуманно правильной жизни. Он не любил посредственности; все вещи и вещицы, которые он употреблял, были лучшего качества и изящны, во всем была видна печать его своеобразного характера. Когда я дорогой, ехавши в отпуск, потерял свой табак и матушка отыскала в кладовой оставшийся после него табак, то оказалось, что это был лучший американский табак, известный тогда под названием "Р. Я.".
Помню его белку, которая обращалась с ним очень бесцеремонно, так что, когда ее выпускали из клетки, она взбиралась на него и пряталась в его рукаве. Помню также, что я этой белки, когда она бегала по комнате, сильно побаивался, не смея, однако ж, высказать своей боязни. Помню также его большого ворона, который очень чисто говорил: "Ворон слава Богу", "Ворону кушать", "Петр Гаврилович" и еще несколько слов, которых не помню; у него также был сурок, всегда прибегавший на его свист; как-то он умел приучить и крота. По рассказам, он брал рукою змею и, встряхнув ее, клал за пазуху. Он любил грозу и всегда в это время выходил на крыльцо. Он отлично стрелял, фехтовал, ездил верхом — словом, это был человек замечательный и достойный быть принятым за идеал [2] . Ко всему этому, отец мой был очень красив, среднего роста, строен, с правильными чертами лица и очень симпатичным выражением; у него были большие выразительные голубые глаза, каштановые волосы, очень густые, и до самой смерти никто не замечал, что он носил маленькую накладку на самом темени, где была небольшая лысина. Ни бакенбард, ни усов он не носил. Зубы у него были по белизне, правильности образцом совершенства, и до самой смерти не было ни одного испорченного. Он был веселого, ровного характера, но очень вспыльчив, хотя эта вспыльчивость мгновенно проходила. В обществе это был самый приятный человек, как отзывались о нем все его знавшие. Он очень красно говорил, что было особенным его даром, и разговор его всегда был оживленный и увлекательный; любил также музыку; инструментами его были гусли, бандура и, как говорили слышавшие его игру, играл он с большим чувством. По преданию, он в молодости был влюблен в свою двоюродную сестру, просил у митрополита разрешения жениться, но, получив отказ, покорился уставам Церкви. Затем уже, через несколько лет, находясь с полком в Финляндии, он женился в Выборге, по любви, на одной шведской дворянке Верениус, моей незабвенной матери. Она разделяла с ним труды походной жизни, и в это время у них родились две дочери, Екатерина и Елизавета, потом, уже в Петербурге, родились еще две дочери, и последним, в Петербурге, родился я. Меня назвали Александром, именем Государя, которому отец мой был предан до энтузиазма.
2
Я представил его таким не потому, что это был мой отец, но потому, что все его знавшие знали таким, как он здесь описан.
Супружество их было счастливо так, как только оно может быть счастливо. Да и выше супружеского счастия, при добродетельной жизни, нет в мире ничего! Самая безграничная любовь, невозмутимый домашний мир и согласие, семеро детей, цветущее здоровье, искренние и любящие друзья, общее уважение, довольство чистой совести, сознание исполненного долга пред Отечеством — все, по-видимому, родителям моим сулило долгую и счастливую жизнь, но Господь в Своих неисповедимых судьбах судил иначе, и отец наш умер преждевременною смертью.
Однажды, когда он был в бане — а он любил русскую баню и крепко парился, — прибежали сказать, что в селе пожар и близко дома управления. Он тотчас наскоро оделся, прямо из бани в сильный мороз поскакал на пожар и, распоряжаясь тушением, простудился и занемог; это была его смертельная болезнь. Он недолго лежал больной, а когда почувствовал приближение смерти, приобщился Святых Тайн и соборовался; конец его приближался. Бедная матушка собрала всех детей пред образом Благовещения и сама в рыдании бросилась на землю; но вскоре он позвал ее с детьми и благословил нас. Увидев же плачущую мать, сказал ей: "Не плачь, мой друг, Бог их не оставит". Эти слова твердой веры были как бы пророческими. Молодая 30-летняя вдова с семью детьми, без всяких средств, — всех возрастила и всем дала воспитание. В последних словах нашего отца мы научились и помнили всю жизнь, что надо так жить, как жил он, чтобы приобрести ту веру и то упование, которые его отличали.