Губарев Владимир Степанович
Шрифт:
Именно здесь, в "Русском поле", мы и познакомились с профессором Александром Григорьевичем Румянцевым. Разговор был долгим и обстоятельным.
— Александр Григорьевич, после Чернобыля мы вдруг узнали о бессилии нашей медицины, имеется в виду лечение лейкозов и других заболеваний крови. В одночасье выяснилось, что эти болезни умеют лечить на Западе, а у нас нет. Как это могло произойти? Ведь даже в самые трудные годы похолодания между СССР и Западом, как известно, наши медики выезжали за границу, участвовали во всевозможных конгрессах и конференциях. И мы об этом читали, радовались, что "медицинская нить" не ворвалась. А потом узнаем: наша медицина, в частности, детская гематология, отстала на два десятка лет! Вы были близки, так сказать, к "верхним эшелонам медицинской власти", поэтому объясните, почему такое случилось?
— Звание "профессор" или "доктор наук" вовсе не означает причастности, как вы говорите, к "верхним эшелонам власти". По крайней мере для меня и моих ближайших друзей и соратников. А почему такое произошло, попробую объяснить. Конечно, контакты были, но они носили официальный характер. Возьмем, к примеру, съезд педиатров. Кто туда ездил? Обязательно один из работников Минздрава, один директор головного института, администратор, и обязательно третий человек, который наблюдал за первыми двумя. Был такой случай, почти анекдотический. Появился у нас аспирант из Колумбии, приехал учиться. Я дал ему тему по новорожденным. Он посидел в библиотеке, посмотрел весь спектр исследований, сделал работу в той области, которой мы практически не занимались. И решил съездить в Европу, к тому специалисту, который занимался такой же проблемой. Им оказался испанец, именно он считался "светилом" по патологии новорожденных — детей первого месяца жизни. Колумбиец приехал к испанцу, прорвался к нему. Медицинский светило, как всегда, был очень занят, но когда он узнал, что аспирант из Советского Союза, страшно удивился. Он тут же позвал колумбийца, и первый вопрос у него был: "а что, в Советском Союзе есть педиатры"? Оказывается, в течение тридцати лет на все конгрессы и конференции по педиатрии ездил от нас один и тот же человек, а потому у западных коллег и сложилось представление, что других просто нет… Обычно в таких международных встречах участвуют профессионалы, и они видели, что приезжает чиновник, который ничего не понимает.
Есть и другая сторона проблемы. По глубокой национальной русской уверенности мы считали, что у нас все самое лучшее, передовое, и учиться нам нечему и не у кого. А потому выработалось абсолютное неумение кооперироваться с коллегами, работать с ними вместе. Никто ни с кем не сотрудничал! Водку пили и тосты произносили, но вместе не работали. Да, общались, обнимались, говорили хорошие слова, но не более того… Чтобы взять результаты, полученные там и здесь, обсудить их, подумать, как идти дальше, — такого не было. А ведь это главное в науке, и в медицине, в частности. Этот этап на Западе пройден давно, люди привыкли к кооперации исследований, они верят друг другу, и поэтому там был творческий рост. А у нас все зависело от личности. Приезжаешь, к примеру, в Белоруссию. Спрашиваешь, как вы лечите больного лейкемией? Отвечают, мы лечим по "Тяпкину-Ляпкину". Кто такой? "Как, вы не знаете нашего крупного отечественного ученого!" И потом выясняется, что он такой и сякой, в общем — он все! А на самом деле никто его не знает, о методике его и не слышали. Те работы, что печатались здесь, за рубеж не попадали, сами исследователи не выезжали. А там оценивают именно по тому, как он работает в научном мире. Хороший специалист имеет 15 публикаций в год. У нас они есть, но никто их там не читает, и потому у Запада было к нам отношение примерно такое же, как у нас к Эфиопии. Рассказать, какое там здравоохранение?
— Наверное, это не очень интересно…
— И на Западе к нам было примерно такое же отношение. Причем это касается любого вопроса здравоохранения… Десять лет я был главным детским гематологом России, а на момент распада СССР занимал должность главного гематолога Советского Союза. Но первый раз попал на профессиональную встречу за границей только в 89-м году. До этого я никогда не был на подобных конференциях. Нет, на Запад выезжал, но так сказать, "по культурной линии", однако по профессиональным вещам — никогда.
— У нас, обывателей, сложилось представление, что самая трудная профессия среди медиков — хирург. Я понимаю, что вы не можете с этим согласиться, но, тем не менее, прошу вас попытаться определить место гематолога в медицинской иерархии. Конечно, это чисто условно. Или вы считаете, что труднее вашей профессии нет?
— Условно можно разделить нас на две профессиональные группы: хирурги разных специальностей, терапевты. Профессия хирурга отождествляется с подвигом, с работой в экстремальной ситуации. Действительно, эта специальность требует большого физического напряжения, кроме того, умения в сложной ситуации, подчас возникающей неожиданно, правильно принять решение и так далее. Но, тем не менее, в хирургии очень много серых людей, и не случайно в вузе во время отбора это видно отчетливо. Прежде всего половой признак — мальчики идут в хирурги. И к сожалению, есть и другая особенность — это не лучшие ученики, с точки зрения подготовки, потому что для хирургии… большое значение имеет техника руки, а творческий потенциал как бы находится в тени. Те же люди, которые не связаны с хирургией, — то, что называется "терапия", просто обязаны быть высокоинтеллектуальными специалистами. Для них очень важна общая терапевтическая позиция, и она зависит прежде всего от врожденного чувства врача. Они своеобразные экстрасенсы, они ощущают пациента. Как хотите, но такой талант чрезвычайно редок. Пожалуй, в нашей бригаде лишь один человек — он, кстати, очень молод — обладает этим качеством. Он подходит к больному и ощупывает его в целом. Такое чувство воспитать нельзя: оно дар Божий. В общем лишь он один может сказать: "Я вижу больного насквозь!.."
Что касается другого класса врачей терапевтов — имейте в виду, я говорю о хороших врачах! — то они идут от так называемой "идеи", то есть у них в голове находится компьютерная машина, построенная на особых элементах знания. Они не ощущают больного, но их "компьютер" анализирует данные и делает соответствующие выводы.
Из первого типа врачей никогда не получаются ученые. Они могут сделать карьеру, добиваться выдающихся результатов в лечении, но обучить других своему искусству врачевания они не могут. Невозможно повторить их опыт, и передать его нельзя. Повторяю, это очень редкий дар! И лично у меня, относящегося ко второй группе, их умение просто вызывает зависть.
В терапии, не в хирургии, есть особая специальность. Это гематология — отрасль знаний, которая контролирует среду, связывающую все органы человека в единую систему. Эта специальность требует особых знаний. На Западе после окончания университета врачом-онкологом и врачом-гематологом можно стать лишь через 6–8 лет специальной подготовки. Кроме того: гематология более или менее поддается математике, науке, в то время как медицина — это все-таки искусство.
— Это потому, что вы можете работать с клеткой?
— Именно. К примеру, лейкемия. В силу того, что опухоль движется по крови, она может контролироваться в любую секунду. Вы можете проследить за ней, оценить, как действуют лекарства, заметить ее изменения — а это значит, что можно построить модель. И действительно, лейкемия как модель стала главным инструментом познания рака. Практически все виды опухолей исследуются на этой модели. На лейкемии мышей, кошек, собак, коров и так далее. И наконец, лейкемия человека, и прежде всего ребенка, потому что у него это основная форма опухолей. Так что гематолог — человек предопределенный, вступив в эту область медицины, он никогда из нее не уходит — по крайней мере, я не знаю таких.