Шрифт:
— Он сделается священником, — ответил Антони Туре, — и превратится в черный призрак.
Другие замечания, которые приведены историографами Второго декабря, в действительности не были произнесены. Так, Марк Дюфрес никогда не говорил фразы, которой приспешники Луи Бонапарта хотели прикрыть свои преступления: «Если президент не велит расстрелять всех тех из нас, кто будет сопротивляться, значит, он плохо знает свое дело!»
Для переворота эти слова были бы весьма кстати, но для истории это выдумка.
Пока депутаты размещались, фургоны были освещены. Окошечки некоторых клеток не закрывались. Поэтому Марк Дюфрес через форточку мог заметить де Ремюза в камере напротив той, где находился он сам. Де Ремюза вошел в паре с Дювержье де Ораном.
— Честное слово, господин Марк Дюфрес, — крикнул Дювержье де Оран, когда они столкнулись в проходе фургона, — честное слово, если бы кто-нибудь предсказал мне. «Вы поедете в Мазас в арестантском фургоне», я бы ответил: «Это неправдоподобно»; но если бы еще добавили: «Вы поедете с Марком Дюфресом», я бы сказал: «Это невозможно!»
Когда фургон наполнялся, в него входили пять или шесть полицейских и становились в проходе. Закрывали двери, поднимали подножку и трогались в путь. Фургонов не хватило: во дворе оставалось еще много депутатов. Тогда, как уже было сказано, вызвали омнибусы. Грубо, всех подряд, не считаясь ни с возрастом, ни с именем, втолкнули туда депутатов. Полковник Фере, верхом на лошади, управлял и командовал отправкой. Поднимаясь на подножку предпоследнего омнибуса, герцог Монтебелло крикнул ему: «Сегодня годовщина битвы при Аустерлице, и зять маршала Бюжо загоняет в фургон для каторжников сына маршала Ланна».
В последнем омнибусе было только семнадцать мест, а оставалось еще восемнадцать депутатов. Самые проворные вошли первыми, Антони Туре, который один уравновешивал всю правую, ибо был остроумен, как Тьер, и грузен, как Мюрат, — Антони Туре, медлительный толстяк, поднялся последним. Когда его тучная фигура появилась в дверях омнибуса, раздались испуганные возгласы: «Куда же он сядет?»
Антони Туре пошел прямо к сидевшему в глубине омнибуса Беррье, сел к нему на колени и спокойно заявил: «Вы хотели, господин Беррье, чтобы было оказано давление. Вот оно».
XV
Мазас
У Мазаса арестантские фургоны, прибывшие под конвоем улан, встретил другой уланский эскадрон. Депутаты один за другим выходили из фургонов. Офицер, командовавший уланами, стоял возле двери и с тупым любопытством разглядывал их.
Тюрьма Мазас, заменившая разрушенную теперь тюрьму Форс, — огромное красноватое здание, сооруженное рядом с платформой Лионской железной дороги на пустырях Сент-Антуанского предместья. Издали можно принять его за кирпичное, но вблизи видно, что око построено из булыжника, залитого цементом. Шесть больших трехэтажных корпусов, смежных вначале и лучами расходящихся вокруг круглого здания, которое служит им общим центром, отделены друг от друга дворами, расширяющимися по мере удаления от ротонды. Корпуса прорезаны множеством крохотных окошек, пропускающих свет в камеры, окружены высокой стеной и с птичьего полета имеют вид веера. Вот что такое Мазас. Над ротондой, образующей центр, поднимается нечто вроде минарета: это вышка для подачи сигналов. В первом этаже — круглая комната, служащая канцелярией. Во втором этаже — часовня, где один-единственный священник служит мессу для всех, и наблюдательный пункт, откуда один надсмотрщик одновременно следит за всеми дверьми всех галерей. Каждый корпус называется отделением. Дворы разбиты высокими стенами на множество маленьких продолговатых площадок.
Каждого депутата, вышедшего из фургона, сразу же вели в ротонду, где помещалась канцелярия. Там записывали его фамилию и вместо фамилии ему давали номер. Все равно, разбойник это или законодатель, так уж в этой тюрьме заведено; переворот уравнивал всех. Как только депутат был зарегистрирован и снабжен номером, его посылали «катиться» дальше. Ему говорили: «Поднимайтесь», или: «Идите», и надзирателю того коридора, куда его направляли, кричали: «Такой-то номер! Принимайте». Надзиратель отвечал: «Посылайте!» Заключенный поднимался один и шел вперед, пока не встречал надзирателя, стоявшего у открытой двери. Надзиратель говорил: «Сюда, сударь». Заключенный входил, надзиратель закрывал за ним дверь; потом отправляли следующего.
С арестованными депутатами переворот обращался по-разному. Тех, с кем считались, — членов правой, — поместили в Венсен; тех, кого ненавидели, — членов левой, — посадили в Мазас. Попавшие в Венсен получили помещение герцога де Монпансье, открытое специально для них, прекрасный обед за общим столом, свечи, отопление; комендант, генерал Куртижи, встречал их улыбками и рассыпался в любезностях. Но вот как обошлись с теми, кто попал в Мазас.
Арестантский фургон привез их в тюрьму. Из одной клетки они попали в другую. В Мазасе канцелярист зарегистрировал их, измерил их рост, осмотрел с ног до головы и перенумеровал, как каторжников. После этого каждого из них вели по темной висячей галерее, под длинными сырыми сводами, до узкой, неожиданно раскрывавшейся двери. Тогда тюремщик вталкивал депутата за плечи в эту дверь, и она тут же снова захлопывалась.
Запертый таким образом депутат оказывался в маленькой клетушке, длинной, узкой, темной. На иносказательном языке современного закона эти клетушки называются камерами одиночного заключения. В декабре даже в полдень туда проникал только сумеречный полусвет. В одном конце дверь с глазком, в другом, у самого потолка, на высоте десяти или двенадцати футов, — окошечко с рифленым стеклом. Это стекло обманывало глаз, не позволяло отличить голубое небо от серого, солнечный луч от облака, и придавало какую-то неопределенность тусклому свету зимнего дня. Свет был не то что слабый — он был мутный. Изобретателям такого рифленого стекла удалось испортить небо.