Чиж Георгий Прокофьевич
Шрифт:
Избранная Катей для венчания Крестовская церковь поражала своими громадными размерами. Здесь хоронили знатных иркутских горожан и крупных чиновников. Церковь стояла на отлете, в самом конце Заморской улицы, почти за городом.
— Что за выбор? — удивлялись знакомые.
— Люблю! Оттуда вид на окрестности красив, да поменьше народу будет не захотят тащиться за город, — смеясь, объясняла Катя Невельскому свою причуду.
Однако ни мороз, ни пронизывающий ветер и слепящий снег никого не остановили. Битком набитая церковь не вмещала народа. Толпы его, освещаемые колеблющимися кострами разбитых смоляных бочек, и бесчисленные возки и сани, наседающие друг на друга, беспокойные лошади, беготня осипших от крика кучеров и ямщиков — все это представляло кипящий клубок.
— Видишь, как хорошо! — показала счастливая и гордая Катя, глядя с паперти на волнующееся море людей у их ног.
— Ура-а!..
— Это тебе за Амур! — сказала она. — Теперь можешь понять, как к тебе относятся сибиряки! Ты для них легендарный богатырь, отвоевывающий у каких-то темных сил близкий их сердцу, овеянный темными сказаниями Амур… Я это знала… я предвидела… и этого так хотела! Как мне хоте…
Катя не успела кончить, как вместе с Невельским очутилась на руках толпы людей, которые донесли их и опустили у раскрытых дверец генерал-губернаторской кареты. Несмолкаемое «ура!» долго еще слышалось позади освещенной фантастическим заревом церкви.
Прием гостей у генерал-губернатора заставил принести поздравления молодым буквально все чиновничество и купечество. Генерал-губернаторша гордилась: и ужин и бал удались на славу, и только падающие от усталости музыканты заставили танцующих вспомнить об отдыхе. Разъехались уже при ярком солнце неожиданно погожего после бурной ночи утра.
Для молодых начались трудные дни: прием у Зариных, шумный бал с живыми картинками у Волконских, бал с ночевкой и бешеным катанием на лошадях, собаках и оленях за городом у Трубецких и, наконец, двухдневный бал у наследников покойного иркутского оригинала миллионера Ефима Андреевича Кузнецова, скоропостижно умершего и не успевшего насладиться ласкающим слух титулом «превосходительство»: запоздало производство. Этот оригинал и честолюбец в течение нескольких лет успел пожертвовать полтора миллиона рублей на создание и содержание учебных заведений, украшение любимого города и разные другие дела. Гордясь Россией, он болезненно переживал амурские и другие злоключения Невельского и Муравьева. Перед энергией Муравьева он преклонялся, а Невельского боготворил.
— Не сдавайся, Геннадий Иванович, — говаривал он Невельскому, когда тот сетовал, что на парусных судах трудно исследовать узкие и извилистые протоки лимана. — Пароходы нужны?.. Сто тысяч на первое время хватит? Не хватит, дам больше!
Наследники приуныли было, видя, как быстро тает ожидаемое ими наследство, а старик не унимался и с нетерпением ждал известия о благополучном окончании дела Невельского, чтобы достойно отметить успех, но, увы, не дожил. После его смерти наследству больше ничего не угрожало…
— Глубоко скорбя о преждевременной смерти любимого батюшки моего Ефима Андреевича, — говорил, всхлипывая, пьяненький, уже немолодой сын, дождавшийся, наконец, отцовских денег, — мы, дети незабвенного родителя, зная, как он уважал и любил капитана первого ранга и кавалера Геннадия Ивановича Невельского, почли за счастье пойти по стопам любезного папаши и свято выполняем его волю: мы оформили передачу на построение первого парохода на Амуре ста тысяч рублей и сверх сего еще пятидесяти тысяч на строительство малого, но мощного парохода для исследования протоков лимана… — Тут он вскрикнул: — Музыканты! Туш! — и торжественно передал Невельскому обязательство при громких рукоплесканиях публики.
Как оказалось на следующий день, обязательство было написано еще покойным Кузнецовым и составлено на имя Муравьева! Геннадий Иванович смеялся:
— Хорошо, что не скрыли письма, а ведь могли… Теперь же мы войдем в Амур на буксире двух пароходов! Ура! — И он, обнявши Катю, вальсировал по комнате и по-мальчишески вскрикивал: — Ого-го! Ура!
До Качуга, что в двухстах пятидесяти верстах от Иркутска, на Лене, приходилось ехать по тракту на лошадях. Геннадий Иванович с Катей часто выезжали из города верхом посмотреть, как подсыхает дорога, да, кстати, постепенно закаляться для предстоящего путешествия. Через неделю поездки в сорок-пятьдесят верст уже казались Кате прогулкой.
— Вот видишь, Геня, как хорошо вышло, — усмехаясь ему своей открытой улыбкой и блестя зубами, говорила она, — я окрепла, втянулась в верховую езду и теперь никакой дороги не боюсь, особенно с тобой. Подумай, как бы ты теперь волновался, если бы не было этих наших упражнений! Ведь вследствие грядущего переезда дяди в Курск мне все равно пришлось бы либо уехать с ними и видеться с тобой два-три дня в году, а то и в два года, либо прозябать одной-одинешенькой в Иркутске, думая дни и ночи о тебе и волнуясь. Такую ты готовил мне жизнь? И это по-твоему любовь?
Однако желанный день отъезда превратился в день слез. Не рассеяла их и веселая скачка вперегонки с провожавшими. Справиться с собой Катя не могла до самого Качуга. Отсюда предстояло плавание по течению тихой Лены до самого Якутска «в челноке». Так по крайней мере уверял ее муж.
«Челнок», однако, на самом деле оказался целым кораблем невиданной на Лене формы, с обширной каютой «для нашей семьи».
— Царствуй! — сказал Геннадий Иванович, вводя туда Катю.
— Когда же ты успел построить корабль? — удивилась Катя.