Шрифт:
Дамы и немцы на седьмом небе. Первых достаточно поволновал гастролировавший у нас купно с мадам Лукка тенор Мержвинский * , вторые носятся с трагиком Эрнстом Поссартом. Те и другие счастливы. Поссарт, к стыду России, совсем стушевывает нашего фарфорового и бонбоньерочного трагика Ленского. Уехавшие уже из Москвы Мержвинский и Лукка, выражаясь современно, производили бунт и волнение умов. Сборщики податей, давно уже убедившиеся, что у москвичей нет денег, теперь разубеждаются, ибо наши обремененные многочисленными семействами отцы, вдовы, сироты и оставленные за штатом платили за места кубические цены с легкостью лебяжьего перышка; пять, десять рублей — это тьфу! На Поссарта ходит вся Москва, начиная с просвещенных генералов и кончая невежественными охотнорядцами. Девять десятых из них знают по-немецки только «шпрехен зи деич» да «шнапс тринкен». Шекспира отродясь не видали и не слыхали, но тем не менее идут на Поссарта, усердно глядят на него и, ничего не поняв, говорят: «М-да… Куда Ленскому!» Не повидать Поссарта считается у нас мове-жанром. Директор Немецкого театра Парадиз до того доволен, до того счастлив, что на его немецком лице даже мед выступил… Немцы от удовольствия, любви к отечеству и народной гордости красны, как раки, немки раскисли, расплылись, закатывают глаза zum Himmel: «О mein Possart!» [39] Даже на вывесках биргалок чудится умиление. Все расчувствовались, расхныкались, а между тем положение знаменитого трагика далеко не ахтительное. Ему следует поднести сочувственный адрес. Дело в том, что его заставляют играть в… театре Мошнина, в сарайчике, который даже любители находят тесным и грязным. Москва велика, но Поссарту не нашлось в ней места, и этот великанище изображает теперь из себя льва, посаженного в мышеловку: без того не повернешься и шагу не ступишь, чтоб не удариться локтем… Ричард III с войском из трех (это буквально!) солдат смешон… Да и вообще говоря, наша Москва любит упиваться знаменитостями, но не любит давать им приюта.
39
к небу: «О мой Поссарт!» ( нем.).
В Екатерининском зале окружного суда * солидное нововведение, заимствованное, впрочем, у тлетворной Франции. Поставили для свидетелей большую подкову. Прежде свидетель не знал, где стать, куда девать руки… Он чесал переносицу, щипал бородку, поправлял галстух и в конце концов, чувствуя тяжесть рук, век, головы, терялся… Теперь же руки его заняты делом. Он входит в полукруг подковы, упирается в края ее руками и чувствует себя великолепно. Даже лжесвидетелям хорошо. Эта подковка так понравилась москвичам, что они хотят ввести ее всюду, где непривычный человек должен чувствовать себя не совсем ловко: на сцене Немецкого клуба — для артисток, не знающих, куда девать свои руки; в Шереметьевском переулке — для редакторов, приглашаемых «потолковать» * ; в приемной доктора Захарьина; в редакциях — для авторов, впервые приносящих свои произведения, и в редакции «России» для майора Олимпа (!) Уманца * , беседующего с канцеляристами-сотрудниками, издавшими с дозволения цензуры печатную «инструкцию» для обуздания упомянутого Олимпа. Также в консисторских приемных — для объектов «обдерации и облупации», и вообще в каждом доме: для проигравшихся папаш, оправдывающихся перед мамашами, и для юнцов, объясняющихся в любви.
Наши газеты разделяются на два лагеря: один из них пугают публику передовыми статьями, другие — романами. Есть и были на этом свете страшные штуки, начиная с Полифема и кончая либеральным околоточным, но таких страшилищ (я говорю о романах, какими угощают теперь публику наши московские бумагопожиратели вроде Злых духов. Домино всех цветов и проч.) еще никогда не было… Читаешь, и оторопь берет. Страшно делается, что есть такие страшные мозги, из которых могут выползать такие страшные «Отцеубийцы», «Драмы» * и проч. Убийства, людоедства, миллионные проигрыши * , привидения, лжеграфы, развалины замков, совы, скелеты, сомнамбулы и… чёрт знает, чего только нет в этих раздражениях пленной и хмельной мысли! * У одного автора герой ни с того ни с сего бьет по мордасам родного отца (очевидно, для эффекта), другой описывает «подмосковное» озеро с москитами, альбатросами, бешеными всадниками и тропической жарой, у третьего герой принимает по утрам горячие ванны из крови невинных девушек, но потом исправляется и женится без приданого…
— Кончайте поскорей ваш роман, М. Н.! — говорит один редактор своему романисту-поденщику.
Романист сажает всех своих героев в кукуевский поезд и — трагическая развязка готова * . Страшна фабула, страшны лица, страшны логика и синтаксис, но знание жизни всего страшней… Становые ругаются по-французски с прокурорами, майоры говорят о войне 1868-го года, начальники станций арестовывают, карманные воры ссылаются в каторжные работы, и проч… В завязке кровопролитие, в развязке тетка из Тамбова * , кузина из Саратова, заложенное именье на юге и доктор с кризисом. Психология занимает самое видное место. На ней наши романисты легавую собаку съели. Их герои даже плюют с дрожью в голосе и сжимая себе «бьющиеся» виски… У публики становятся волосы дыбом, переворачиваются животы, но тем не менее она кушает и хвалит… Ей по душе наши маралы… Suum cuique… [40]
40
Каждому свое… ( лат.).
Рыков, в одной из своих речей, советовал почтить одного публициста памятником. Не отрицая заслуг этого обожаемого публициста, я все-таки думаю, что было бы справедливее, если бы сначала были почтены памятником лица нижепоименованные, состоящие защитниками по рыковскому делу.
Одарченко— выходец из Хохландии. Говорит языком Тараса Бульбы. Говорит не столько с убеждением, сколько с чувством. Желая залезть в души присяжных, во время речи вытягивает шею… Защищает самого…Работа непосильная…
Беляев— помогает предыдущему склеивать расколоченное реноме самого. Молод, но лыс, как планета луна. Состоит письмоводителем совета присяжных поверенных, о коем еще псалмопевец сказал: «блажен муж, иже не иде на совет» и проч…
Скрипицын— спереди и сзади похож на льва, перенесшего тиф и спинную сухотку, сбоку же имеет вид вешалки, на которую для проветривания вывешен фрак. Худ, бледен и тощ, как тень в «Макбете» * . Говорит голосом молодого псаломщика, отчеканивая каждое слово и оканчивая речь дьячковскими «выкрутасами». Состоит великим визирем «России», в России же без кавычек играет еще пока роль невидимого светила. Защищает Ивана Руднева, одного из членов «директории».
Фогелер— маленький, черненький адвокатик, защищающий второго вице-директора Никифора Иконникова, впервые на суде услыхавшего о существовании на этом свете процентных бумаг.
Курилов— солидность, статность и бельведерство, повышенные в квадрат. Галантен и изящен, как молодой английский скакун, почтителен и учтиво-медоточив, как гуманный секретарь консистории. С лица его летом течет патока, в холодное же время сыплется сахарный песок. Почтительности учился по письмовнику Курганова, откуда с усердием, достойным иного применения, выштудировал все существующие на свете чин-чинапочитания и сладости: «почтительнейше, покорнейше, ваше превосходительство, беру на себя смелость» и проч… В прошлом защищал Мельницкого, а в настоящем точит острие своего языка на бухгалтере Матвееве, «проводившем» по книгам все те колена, которые выкидывал Рыков, проводя своих вкладчиков.
Попов— человечина, не поддающийся никаким измерениям. Рожден, чтобы быть капитаном судна пиратов, волею же капризных судеб попал в адвокаты. Высочайш, плечист, глядит угрюмо и имеет гладко остриженную голову… Говорит зычным голосом (как из бочки!) и своею фигурой наводит на окружающих панический страх. Достаточно ему кашлянуть или сказать одно только слово, чтобы стекла задрожали и судейские курьеры попадали в обморок. Защищает Семена Оводова, ездившего в Москву и Питер продавать вкладные билеты Скопинского банка.