Андреев Геннадий
Шрифт:
Со стесненным чувством сел в поезд. В вагоне ехала артель сезонников, с пилами, топорами, еще пассажиры — я видел их как сквозь прозрачную пелену, невидимо отделявшую меня от всех. За окном проплывали леса, озера, гранитные скалы — угрюмый и дикий, до мелочей знакомый северный пейзаж, — мне он казался мертвой декорацией, нарисованной на полотне. На станциях входили ей выходили люди — я смотрел на них, как на экспонаты музея восковых фигур. Разве они — настоящие люди? Вот по залитому солнцем перрону бегут две молоденькие девушки в светлых платьях, они нему-то весело хохочут. Я смотрю с недоумением: как они могут смеяться? Как все эти люди могут ходить, разговаривать, смеяться, как будто в мире ничего не происходит необычного, как будто рядом с ними) не стоит нечто, незабываемое, как кошмар? Неужели они ничего не знают, неужели не чувствуют за собой колючей отрады и человека с винтовкой? Я был как в оцепенении, во мне будто что-то застыло и чувствовать себя так, как окружающие, я не мог.
В Ленинграде пришлось провести ночь, в ожидании поезда, на который надо было пересаживаться. До утра я проходил по улицам Северной Пальмиры, залитой неотразимым в своей нежной прелести светом белой петербургской ночи.
Невским проспектом, не спеша, прошёл к Неве. Город спал; изредка встречался одинокий прохожий, шурша, проскальзывал автомобиль. На набережной я долго смотрел, как плывут серебряные воды широкой реки, такой же призрачной, как и сам величественный и царственно холодный город. Прорезал небо знакомый по открыткам шпиль Адмиралтейства, чернела громада Петропавловской крепости, темной дорогой перебрасывался на другой берег разводной мост. В неподвижном сне застыл град Петра, сам сон чудесный и таинственный, символ Империи… Спит город, — а, может, и нет его, может быть это только призрак, мираж лунный, возникший из колдовства смутной и непостижимой красы белой ночи? И я сам, околдованный этой красой, через день после выхода из преисподней, — тоже призрак? Может быть, всё это только снится мне, и сейчас раздастся грубый и хлесткий окрик: «Строиться!» — и рушится белое очарование, исчезнет мираж, а я проснусь на жестких нарах и побегу, как Сумасшедший, в строй, к человеку с ружьем?..
Рано утром на другой день я сел в поезд и поехал дальше, а к вечеру третьего дня прибыл ж месту своего нового жительства.
Первым делом разыскал единственную в городе гостиницу: приближалась ночь… Дежурившая в каморке у входа девица посмотрела мою бумажку об освобождении и заявила, что не может пустить меня: они дают место только людям, командированным по делам службы. Перспектива провести ночь на улице мне не понравилась, да и вообще надо было устраиваться основательнее: надо узнавать, как принимает меня новая жизнь. Подумав, я пошёл в милицию.
Заспанный дежурный милиционер немного оживился, прочитав мой документ, повертел его так и этак, и с любопытством оглядывал незнакомого пришельца. Любопытство перешло в недоумение, когда я сказал, что мне негде переночевать.
— Что же вы хотите от меня? — спросил милиционер.
— Вероятно, вы помажете мне найти место для ночлега в первые дни, пока я не устроюсь сам, — немного смущенный своей дерзостью, ответил я. Как ни как, в какой-то степени я был «казенным человеком», — для большей основательности добавил: — Я не совсем по своей воле приехал к вам.
Дежурный почесал в затылке, нерешительно сказал:
— Не знаю, чем могу помочь вам…
— Позвоните в гостиницу, пусть дадут мне место.
— А вы можете, в гостиницу? — .воскликнул милиционер, должно быть обрадованный надеждой избавиться от странного посетителя.
— Почему же нет? Меня не пускают, потому что там только для командировочных.
— Не пускают? — нахмурил брови милиционер. — Я сейчас, — и решительным жестом схватил ручку телефона.
Минут через десять я располагался на койке в: общежитии гостиницы. После трех суток в поезде эту ночь я проспал, как убитый, и даже лагерь не снился мне.
Утром я призадумался. B дороге я предавался неосмотрительному кутежу: покупал булки, израсходовал десятку на пиво и колбасу, вкус которых в лагере давно забыл. У меня оставалось всего около десяти рублей, а койка стоила три рубля в сутки, надо было и питаться. Необходимо искать работу, безработицы у нас нет и работы всем хватает, но мне, только что вышедшему из концлагеря, в условиях «организованного набора рабочей силы», вряд ли будет легко получить работу.
Сначала, впрочем, как предписывалось справкой об освобождении, надо представиться местному начальству. Я пошёл опять в милицию, оттуда меня направили к районному уполномоченному НКВД. Молодой человек в выутюженной военной форме встретил приветливо, попросил сесть и дружелюбно расспросил о моих грехах перед советской властью.
— Что же вы намерены делать? — участливо улыбаясь, спросил уполномоченный в конце беседы.
— Жить, работать, — неопределенно ответил я.
— К старому больше не вернетесь? — еще приветливее улыбнулся уполномоченный.
— Нет, благодарю вас, я сыт по горло, — тоже улыбаясь, показал я на бумажку об освобождении.
— Охотно верю. Что ж, желаю вам удачи в новой, трудовой жизни, — уполномоченный поднялся со стула. — Да, вас предупреждали, что лучше не распространяться о том, как вы жили, там? — спросил он.
— О, это само собой разумеется! — Я тоже встал, — Вы разрешите, у меня к вам один вопрос?
— Пожалуйста, слушаю вас?
— Я опасаюсь, что у меня могут быть затруднения с поступлением на работу. Если меня не будут принимать из-за моего прошлого, могу я Обратиться к вам?
— Да, да, конечно! — горячо воскликнул уполномоченный.
Ну, вот, тыл у меня обеспечен. Не плохо всё же основательно знать НКВД: мы теперь отлично понимаем друг друга. Стесняться же с ними нечего и — с паршивой овцы хоть шерсти клок, — думал я, выходя из красивого;, утопавшего в зелени особняка НКВД. — А теперь мы ринемся в бой.