Шрифт:
Показавшаяся мне сначала очень забавной, вся эта история перестала меня веселить, когда мне пришлось (положим недалеко) пройтись под эскортом полиции по улицам. А когда меня ввели в какую-то очень неуютную комнату с канцелярскими столами, наполненную разными лицами в полицейской форме, вид у меня, думаю, был довольно жалкий и растерянный. Но тут какой-то офицер, по-видимому, начальник присутствующих, узнал меня, вскочил, подбежал ко мне, извинился за излишнее рвение своих подчиненных и проводил меня до нашего сада.
Когда я за завтраком рассказала папa о пережитом мною волнении, он очень смеялся и казалось, был доволен тем, что его охрана работает так добросовестно.
Сам Петербург меня с первого дня очень разочаровал: мрачным, ненарядным, недостаточно "европейским" показался он мне после Берлина и Вены, а вместе с тем, не было в нем и восточного великолепия Москвы.
Лишь позднее оценила я красоту нашей столицы:
"Невы державное теченье", сказочно легкие очертания Петропавловской крепости в морозном тумане вечерних петербургских сумерок.
Но мы летом редко и бывали в городе, лишь изредка ездили мы туда с мамa за покупками или в Думу, когда должен был говорить папa. Как ни далек от деревни был наш Аптекарский Остров, но всё-таки всегда приятно было вернуться на набережную Невки, обсаженную деревьями, где находилась наша дача: как никак там была зелень и хоть "дачная", но всё-таки природа. К тому же не всегда и бывали приятны эти поездки. Помню я, как раз, когда мы проезжали в {165} коляске с мамa по одной из улиц островов, по дороге в город, до нас отчетливо долетели слова каких-то стоявших там парней, злобно нас оглядывающих: "Хороша колясочка, нам она скоро на баррикады очень даже хорошо пригодится". Сказано это было вызывающе громко.
{166}
Глава III
Первое посещение Государственной Думы произвело на меня неизгладимое впечатление. Столько мне рассказывал про наш "парламент" мой учитель истории в Саратове, восторженно описывая это собрание мудрых, проникнутых самыми высокими идеалами людей, горящих желанием самоотверженно работать на благо родины. И когда я в газетах читала отчеты заседаний Государственной Думы, мне слышались спокойные, умные речи, рисовались вдумчивые лица, серьезные, взвешивающие каждое слово люди, знающие, что их речам суждено разнестись потом по всей России. И седовласый председатель Думы Муромцев представлялся мне каким-то полубогом, отрешившимся от всего мирского.
Каковы же были удивление и ужас мои, когда я увидала до чего мало общего между нашей Государственной Думой и Афинским Ареопагом, как я себе его представляла.
А как забилось сердце, когда я в первый раз увидала моего отца, всходящего на трибуну! Ясно раздались в огромной зале его слова, каждое из которых отчетливо доходило до меня. Да, папa отвечал моему представлению - он был поразительно серьезен и спокоен. Лицо его почти можно было назвать вдохновенным, и каждое слово его было полно глубоким убеждением в правоту того, что он говорит. Свободно, убедительно и ясно лилась его речь.
{167} За короткое время своего существования первая Государственная Дума закидывала правительство запросами, вперемежку с которыми занималась разработкой самых крайних предложений. Обсуждались всё те же вопросы об общей амнистии, об отнятии земли у помещиков, об отмене смертной казни...
Недолго дали говорить моему отцу спокойно: только в самом начале его речи всё было тихо, но вот понемногу на левых скамьях начинается движение и волнение, депутаты переглядываются, перешептываются. Потом говорят громче, лица краснеют, раздаются возгласы, прерывающие речь. Возгласы становятся всё громче, то и дело раздается "в отставку", всё настойчивее звонит колокольчик председателя. Скоро возгласы превращаются в сплошной рев. Папa всё стоит на трибуне и лишь изредка долетает до слуха, между криками, какое-нибудь слово из его речи. Депутаты на левых скамьях встали, кричат что-то с искаженными, злобными лицами, свистят, стучат ногами и крышками пюпитров... Невозмутимо смотрит папa на это бушующее море голов под собой, слушает несвязные, дикие крики, на каждом слове прерывающие его, и так же спокойно спускается с трибуны и возвращается на свое место.
Совершенно ошеломленная, не веря глазам и ушам. встала я и глядела вниз в залу. Не менее меня была взволнована и вся остальная публика и, как в чаду, покинули мы Таврический дворец.
{168}
Глава IV
Весь конец июня и начало июля прошли очень тревожно. Единственное время, когда я могла задавать папa вопросы, был вечерний чай, который мой отец приходил пить в гостиную и на котором, кроме мамa и меня, почти никогда никто не присутствовал.
Помню, как папa говорил, что не только в Государственной Думе, но и в Кабинете министров полного согласия нет, что и является главным тормозом для принятия более решительных мер. Председатель Совета министров признавал лишь одни самодержавные решения государя, и это делало заседания Кабинета министров пассивными. Между тем папa говорил, что сила правительства проявится лишь в том случае, если оно будет выносить свои решения "объединенным" министерством и этим облегчит непосильную работу государю.
Руководящую роль в Государственной Думе играли кадеты (Конституционно-демократическая партия, названная "кадетами", по двум первым буквам.), принявшие с первых же заседаний непримиримую позицию по отношению к правительству, и для моего отца уже с конца мая стала совершенно ясной невозможность совместной работы правительства и Думы.
Всё это создавало атмосферу, очень затрудняющую работу моего отца, и я видела, насколько всё {169} утомленнее становится его лицо, и как он должен брать себя в руки, чтобы короткие минуты, которые он проводил с нами, казаться веселым и входить в наши интересы. Я, конечно, понимала всё это, а младшие сестры, как раньше подбегали к нему, только он выходил к завтраку или к обеду, с рассказами о всяких своих детских горестях и радостях. Папa их слушал, ласкал, но часто имел при этом рассеянный, отсутствующий вид и вполне отдыхал лишь тогда, когда брал на колени своего трехлетнего сына.