Шрифт:
Тогда, на катке, он умело сохранял рисунок роли, обвивал и запутывал, но остро чувствовал: в нем поднимается, искрит давление, кровь насыщается радостью. От игры он перешел к игривости, от игривости – к серьезу. А когда после позорного ужина и поиска кошелька он все-таки склонился к ней легко поцеловать и заглянул ей прямо в глаза, то не на шутку испугался. Глаза при ярком свете фонаря были не темно-голубые, как могло показаться издали, а страшно синие, просвеченные синевой насквозь. Таких в природе не бывает. По крайней мере он не видел. Наверное, дело отчасти в линзах, они пересинили радужную оболочку; а все равно: он заглянул в ее глаза и понял, что значит драматическая фраза: очи – омут, нырнешь – не вынырнешь. А в уголке ее правого глаза, где у детишек всегда остается сон, набухал и краснел кусочек отстающей нежной ткани, след какой-то давней операции. Так стало жалко ее; он шкурой ощутил ее страх, когда сначала ослепляет острый лазер, а потом над беззащитной плотью нависает грозный скальпель… И тут же заметил косую короткую складку над левой бровью; такие складки случаются у волевых, но нервных женщин; нервных оттого, что волю – никак не проявишь, приходится изображать симпатичную нюню, послушную девочку, покорную жену. Но Жанна – нежная и ласковая; как могла образоваться складка? Он долго потом вспоминал эту складку, разыгрывал воображаемые сценки и сочинял ей драматическую биографию.
И понеслось. О чем ни думаешь – думаешь о ней. Что ни делаешь – делаешь так, будто бы она рядом. Не послав ей эсэмэску, он уже не может уснуть, и, засыпая, давно уже разыгрывает совсем другие сцены. Лучше уж не уточнять, какие. И она в него втюрилась, это же видно. Их тянет навстречу друг другу с такой неуклонной силой, что они уже не остановятся, потому что остановиться значит разорваться, разлететься на части, как будто несешься на скорости двести: не тормози! Он заранее боится этой вожделенной встречи. Но без этой встречи ему не жить.
И все равно потом, когда ему назначат, он явится в кассу, получит шестнадцать пачек бледно-зеленых купюр, искренне посмотрит в глаза Мелькисарову, скажет «А курс-то упал…», и, по-актерски улыбаясь, примет участие в сеансе карнавального разоблачения. Здравствуй, Жанна, я другой. Мы тут чисто пошутили, не печалься, и позабудь про Иванцово; это было понарошку, спектакль окончен, антреприза закрыта. Потому что общего будущего у нас с тобой нет, я провинциальный лицедей, ты профессиональная супруга богача. Гнусная актерская работа, подлые житейские обстоятельства, все нехорошо…
Шашлык томится на медленных углях, камин растоплен и все готово.
Но время идет, а Жанна не звонит.
Семь часов, восемь. Все гуще темнота, все морозней воздух.
Он пробовал набрать ее номер: аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Что-то стряслось? Или передумала? Тогда – слава Богу. Совесть перестанет мучать. И очень жаль. Очень. Не то слово даже как. Такая женщина! маленькая, привязчивая, упрямая, за все и всегда отвечает сама, но при этом разлапистая и смешная, как суетливый бобик; хочется приласкать, прижать, прилепить к себе, приклеить. И глаза, глаза. И складка. Перспектив, конечно, никаких; но хоть память останется.
Звонок раздался в девять; это Жанна, кто же еще, только ей одной он присвоил мелодию из «Пер Гюнта»:
– Ау, Ванечка, ты меня еще ждешь? – голос нервный, искаженный, на грани крика.
– Жанна, милая, что стряслось?
– Ой, такое было, такое было, не поверишь! Я цела, моя машинка всмятку, удар справа, скорость у них была сто, руки трясутся, телефон уронила в лужу, гаишники не приезжают, джипари в истерике, они мне такие: попала, девка, давай по деньгам расходиться, а я им такая: вы меня чуть не угробили, суки, и матом их, матом, представляешь? я – матом, сама собой горжусь. В машинку от них не спрячешься, практически уже некуда прятаться, металлолом, кошмар, кошмар, кошмар! Только-только закончили с протоколом, телефон высох, можно звонить, я вызвала такси, часа через полтора буду. Жди меня, Ванечка, очень хочу к тебе!
Господи, бывает же такое! Хорошо, что обошлось; Жанна цела. Стало быть, через час-полтора. Еще полчаса – и надо будет снова прожигать поленья, слишком уж крупно их тут напилили, долго будут расходиться.
Струйка поджига брызнула на газетный огонь, пламя сразу занялось: большое, жадное. Потом слегка осело, стало послушным и смирным. Помогать поленьям ровно прогорать, потом неспешно помешивать угли, время от времени прыскать поджигом, подсыпать в запас; что может быть спокойнее и проще? Скоро приедет хорошая женщина… сказать любимая – все-таки страшно, лучше близкая, своя, почти родная… и все сомнения на время отпадут. То, что будет – будет завтра, а сегодня на ужин сочное мясо, густое красное вино, тишина и ночь.
В десять Жанна позвонила; голос яркий, звенит:
– Приехал таксист, выезжаю! замерзла, как цуцик! целую, целую тебя, целую, скоро прижмусь!
Прошло полчаса; телефон витиевато замурлыкал песню Сольвейг.
– Ваня, Ванечка, обстоятельства против нас. – Голос потускнел.
– Что такое еще? Где ты? Что стряслось?
– Будешь смеяться. Сижу в машине, а машина стоит. Заглохла. И дурацкий водитель не знает, в чем дело. Ковыряется в моторе, вызвал подмогу, говорит, родня подтянется, и либо меня отвезут, либо ситуацию поправят. Ваня, тут темно, я одна, он большой, с акцентом, мне страшно.
– Где ты территориально? Я вызываю такси, немедленно еду.
– Пока ты будешь ждать московское такси, меня к тебе уже привезут. Живую или мертвую.
– Что ты говоришь, перестань сейчас же! Где ты, я тебя спрашиваю?!
– Ладно, не сердись, я устала, перенервничала, я спать хочу и есть. Ванечка, есть хочу! Не везет нам с тобой, мой милый. Давай смиримся, а ты готовь мне что-нибудь поесть. Целую тебя.
– И я тебя. Звони мне каждые десять минут!
– Не могу, батарейка садится.