Шрифт:
Он стоял сейчас над Тамбиевым, скрестив на груди руки так, что пальцы оказались под мышками. «О какой печке, о какой печке?» — говорил весь его вид, как показалось Тамбиеву, возмущенный.
— Я видел печку на кухне первого этажа, — выговорил Тамбиев, приподнимаясь. Он не мог дальше терпеть стоящего над собой Глаголева.
— Простите, но это не мое.
Тамбиеву показалось, что Глаголев остановился на полуфразе и достаточно толчка легкого, чтобы он сказал наконец то, чего не хотел говорить.
— Но ведь это Александр Романович… — начал было Тамбиев, но Глаголев вдруг оперся о спинку кресла и стал медленно отодвигать его от письменного стола, будто намеревался сесть.
— Да, Демянск и Изюм, а потом Севастополь с Керчью… — неожиданно произнес Глаголев, глядя на исписанную страницу и точно приглашая Тамбиева взглянуть на нее — он писал об этом.
Всю обратную дорогу от Никитских до «Метрополя» Тамбиев возвращался в своих мыслях к этой встрече и находил, что она поставила перед ним дюжину вопросов, один другого неодолимее. «А если не статья, то что это было такое?» — спрашивал Тамбиев себя с той осторожной последовательностью, которая вдруг возникает в человеке, когда его мысль не дробится, когда у нее определенная цель. Тамбиев принимал один довод и отвергал другой, чтобы тотчас отвести и этот новый. А может, где-то наверху, вдруг осенило Тамбиева, захотели знать, что думает старик Глаголев о войне и ее ближайших перспективах? В конце концов, то, что может сказать Глаголев, скажут немногие. Но почему Тамбиев так уверовал в Глаголева? Это вера в знания? Да, пожалуй, в знания и немного в силу его характера. В том, как Глаголев сегодня напрочь отсек все разговоры о младшем брате и Софе, хотя для него не было больнее раны, чем эта, была тоже сила характера, по крайней мере для Тамбиева.
48
Наутро корреспондентский «конвой» — восемь машин с корреспондентами и три с офицерами сопровождения и охраны — покинул Москву, направляясь в Клин. Грошев ехал с офицерами Генштаба в первой машине, Тамбиев и Кожавин — во второй.
— Хотите чаю, Николай Маркович? — спохватился Кожавин, когда они выехали из Москвы, и полез за термосом. Он был большим любителем чая и обычно брал с собой в дорогу термос. — У меня даже сахар сегодня есть!
— А не бабушкин ли это сахар, Игорь Владимирович? — произнес Тамбиев — он знал, что весь свой паек, достаточно скудный, Кожавин отсылал бабушке с сестрой за Урал, куда семья Кожавина эвакуировалась из Ленинграда.
— Нет, бабушке на этот месяц, пожалуй, сахара хватит. Я отослал бабушке и банку тушенки. Вы представляете, Николай Маркович, тушенки!.. Как раз к Новому году получит.
Для нещедрого пайка, который получали наркоминдельцы, тушенка была дивом немалым и выдавалась лишь в дни, когда дипломаты отряжались в поездку с корреспондентами.
— Видел перед отъездом Бардина, — произнес Кожавин, наливая в пластмассовый стаканчик чай. — Не Бардин, а половина Бардина! В довершение ко всем бедам, говорят, еще сын под бризантный снаряд попал. Слыхали?
Да, разумеется, Тамбиев слыхал. И не только слыхал, но и получил от Сережки письмо: «Представляешь, циферблат ручных часов расколотило, а меня уберегло, так, в трех местах занозило малость!» Дальше следовал адрес: деревня в еловом бору где-то между Клином и Дмитровой.
— Так вы слыхали про сына Бардина, Николай Маркович? — спросил Кожавин.
— Слыхал, — сказал Тамбиев и тут же подумал: вот бы упросить Грошева рвануть в этот еловый бор, не было бы дела добрее и для Егора Ивановича, от которого и в самом деле половинка осталась, и для Сереги. Ну, если нельзя днем, можно ночью, пока спят корреспонденты. На каком только коне к Грошеву подъехать?
— Мне бы хотелось прорваться в госпиталь к Бардину-младшему.
— У меня осталось что-то от пайка: галеты и кусок шоколада. Возьмите, Николай Маркович.
— А я для него кое-что приберег. Только вот Грошев…
— А что Грошев? Обязан понять.
Но не все зависело от Грошева. Встреча с командующим армией, на которую так рассчитывали корреспонденты, непредвиденно отдалялась — армия была в движении. В Клину командующего не оказалось — армия пошла дальше. Не было его и в деревне, лежащей на большой Тверской дороге. Был утром, а сейчас… Ищи ветра в поле! «Конвой» последовал еще дальше — не ровен час, угодишь в расположение немцев! Командующего можно было догнать, совершив три, а может быть, и четыре перехода. Он продвигался вперед и менял свои КП раньше, чем об этом удавалось сообщить в Клин. Этим и воспользовался Тамбиев.
Госпиталь находился в десяти километрах от Клина. Ночь опустилась на землю, и вид сожженных деревьев стал еще печальнее. И черные трубы на белом поле снега, и обугленные стрехи сараев, и просто черные пятна угля на снегу стали ярче. Так же, как днем, шли нескончаемой вереницей по дорогам и вдоль дорог погорельцы. Шли из сожженных деревень в недалекий тыл, чтобы уберечься от лютого ненастья. Иногда у обочин дороги возникал костер, и тогда Тамбиев мог рассмотреть стоящих над костром людей с вытянутыми к огню руками. В свете огня хорошо видны руки в печной саже, в угле. А потом Тамбиев въехал в лес и подивился его необычному виду. Наверно, так выглядел лес на далекой Тунгуске, побитый знаменитым метеоритом. Стояли стволы, голые, со срезанными маковками, расщепленные, диковинно изуродованные — ветви и хвою спалил огонь. Непонятно было, как в таком лесу мог расположиться госпиталь — лес просвечивал, точно марля.
— Вы кто будете больному? Друг или, может быть, брат? — спросила Тамбиева женщина в белом халате с крупным, на старый манер, красным крестом на косынке (если и была когда-то сестрой милосердия, может, и не носила этот крест, а сейчас вот нашила, ей лестно быть сестрой милосердия, подумал Тамбиев). Она была маленькой, заметно сгорбленной, от старости сгорбленной, и пребывание ее здесь можно было объяснить только войной.
— И друг и брат одновременно, — сказал Тамбиев.
— Это как же? — спросила она. Видно, в этой глухой ночи и ее одолело одиночество.