Шрифт:
— А не склонен ли ты думать, что народ все-таки понимает это, но не хочет ставить Черчиллю в вину? Даже, наоборот, держится такого мнения: «Ох и шельма этот старый Уинни, клянется русским в любви и преданности, а на самом деле только и печется о том, чтобы, не дай бог, Россия не победила раньше времени. Иначе империя может отправиться к праотцам…» Не думаешь ли ты, что народу симпатична черчиллевская хитринка, тем более что от этой хитрости он, народ, тоже стрижет купоны?
— Прости, Егор, но у тебя нет оснований думать так о народе.
— Нет, у меня есть основания думать так, Сергей. Вот тот же Черчилль держал под кнутом Индию и заставлял ее крутить большое колесо империи, а ведь он это делал не только для себя. Какая-то толика благ перепадала и народу. А как народ? Не хотел брать? Говорил, что эти блага попахивают кровью? Нет, не говорил, брал. Как ты?
— Если власть у Черчилля, народ даже против его воли можно сделать соучастником преступления. Но я ведь говорю не об этом, я говорю о доброй воле народа. А она, эта добрая воля, не с Черчиллем, а с Россией… Я вижу это здесь, я убежден в этом.
— А как Рузвельт? — спросил Бардин.
Бардин не видел лица Бекетова, но ему показалось, что он видит улыбку друга, которая вдруг возникает на его лице даже тогда, когда тонкие губы его рта накрепко сжаты.
— Ты знаешь, что в январе сорок первого на письменном столе Рузвельта был текст директивы Гитлера, директивы, составленной во исполнение плана «Барбаросса»? Я скажу тебе больше, Эдгар Гувер, очевидно, желая подтолкнуть Гитлера к нападению на СССР — не дай бог передумает, — через подставных лиц сообщил немецкому послу: Россия готовится нанести удар… Не думаю, чтобы такой шаг был совершен без ведома Рузвельта.
— Не хочешь ли ты сказать, что ты не видишь разницы между Рузвельтом и Черчиллем, дорогой Бекетыч? — спросил Бардин. Он называл так друга не часто, сообщая придуманному им имени явно ироническое звучание.
— Нет, не хочу, — ответил Сергей Петрович. — Я хочу сказать только, что мы все плохо знаем Рузвельта.
— Не тот, за кого мы его принимаем, так?
— Не совсем тот, как кажется мне. Эта его широта и, пожалуй, терпимость, это обаяние, которое непобедимо, нельзя воспринимать независимо от его личности.
— Ты хочешь сказать, мы думаем о нем лучше, чем он этого заслуживает?
— Да, нам хочется думать о нем лучше, — сказал Бекетов.
— Это ведь мне хочется думать о нем лучше, не тебе, — признался Бардин и, не удержавшись, рассмеялся.
— Верно, мне меньше, — согласился Бекетов.
— А я думаю, вот эта наша псевдобдительность так парализует зрение, что мы перестаем видеть разницу даже между Черчиллем и Рузвельтом, — вдруг вырвалось у Бардина, вырвалось не без обиды.
Бекетов ничего не сказал, он только остановился, опершись о каменный парапет набережной, поднял глаза. Мост сейчас был над ними, и удары молота о металл точно обрушивались на них.
— Если ты понял меня так, Егор, то, прости, ты меня не понял, — сказал Бекетов, не оборачиваясь. — А тебе надо бы понять меня, — заговорил он, поразмыслив. — Надо хотя бы в преддверии завтрашней встречи.
— Ты полагаешь, что Черчилль и теперь уйдет от прямого ответа на вопросы? — спросил Бардин.
— Ты сказал «вопросы», — заметил Бекетов. — Их два?
— Главных, как я понимаю, два: большой десант и… нечто декларативное о дружбе и союзе, — ответил Бардин.
— Эти вопросы рядом поставила жизнь? — спросил Бекетов.
Бардин задумался. Его друг стал говорить ребусами. В самом деле, как понять последние его слова? Возникли эти два вопроса стихийно, или британский союзник решил поставить их рядом по соображениям тактическим? Это хочет выяснить для себя Бекетов?
— Прости меня, Сергей, но что ты имеешь в виду, спрашивая меня об этом? — поинтересовался Бардин. Чтобы продолжить разговор, ему надо было знать мнение друга полнее.
— Изволь, — согласился Бекетов. — Мне казалось, это эти два вопроса рядом поставлены сознательно: если не удастся решить один, должен быть решен другой. В этом замысел и, так я думаю, выигрыш.
— А может статься и такое: вопросов два, а ответ один, к тому же не столько делом, сколько словом.
— Это как же понять: «вопросов два, а ответ один»? Договор об англо-советском союзе? — спросил Бекетов. В вопросе Бекетова был резон немалый. Еще в дни декабрьского визита Идена, когда проблема послевоенных рубежей России впервые стала предметом подробного разговора, возникла идея англо-советского договора. Как понимал Бардин, этот договор не давал ответа ни на один из животрепещущих вопросов, которые тогда волновали Россию и по которым она хотела бы помощи союзников, но декретировал дружбу и союз в тех общих выражениях, которые англичан ни к чему не обязывали. Больше того, он, этот договор, уходил от обязательств, в которых советский союзник был насущно заинтересован. Создавалось впечатление, что предложение о договоре Черчилль держал в своем походном ранце на тот случай, если русские вновь пойдут в атаку на англичан. Идея договора обсуждалась и прежде, но в окончательном виде она возникла только теперь, при этом по инициативе англичан. Русские понимали, какое место в расчетах их британских союзников занимает договор, но возражать было ни к чему — договор декларировал решимость покарать врага и переустроить мир на новых началах и уже одним этим мог явиться своеобразным мостом к конкретным делам, которых ждала Страна Советов.