Шрифт:
Тень, в которую укрылся де Голль, не желая участвовать в разговоре, происходившем за столом, была тем не менее не очень плотна, чтобы нельзя было рассмотреть генерала. Рост заметно смущал его, и сидя он себя чувствовал гораздо свободнее. От глаз Сергея Петровича не ускользнуло и иное: когда де Голль сидел, он выглядел много красивее, — по крайней мере, так казалось Бекетову.
Кофе подали в соседнюю комнату, которую к приемным залам резиденции де Голля можно было отнести условно: висела топографическая карта западного Средиземноморья, стоял стол для военных игр со множеством указок в колчане, сшитом из телячьей кожи, ярко-рыжей, — такое впечатление, что генерал ввел гостей в класс, где преподавал своим сподвижникам, военным и штатским, основы оперативного искусства. Но зачем ему надо было переносить беседу сюда? Карты и макеты на это указывали точно: юг Франции и север Африки да, пожалуй, море, лежащее между ними. Собственно, если вопрос коснется адмирала, то география дарлановской проблемы тоже здесь.
А между тем гости устроились за прямоугольным столиком, стоящим у большой грифельной доски, — до встречи с русскими за этим столиком не столько пили кофе, сколько записывали максимы де Голля, касающиеся Канн и Аустерлица.
— Простите, — обратился де Голль к Бекетову, — мне не дает покоя эта библейская фраза… — его лицо напряглось, как напряглось оно и у Мишеля Пермского. — Когда один слепец ведет другого, оба упадут в яму?
— На одном из слепцов морской мундир?
— Даже больше: адмиральский.
— Дарлан?
— Предположим.
Сергей Петрович ощутил явственно, что инициатива беседы переходит в его руки, — впрочем, француз не противился этому. Его устраивало, чтобы то, что он намеревался сказать сегодня, он сказал как бы в ответ на просьбу своего собеседника. Поэтому, по мере того как Бекетов завладевал беседой, возникало ощущение все большего контакта.
— Мне хотелось бы знать ваше мнение, — произнес Сергей Петрович, этой фразой подведя черту экспозиции.
Де Голль молчал, положив перед собой руки. Они точно никогда не видели солнца, эти руки, восково-бледные и хрупкие, руки ученого мужа, знатока древних манускриптов. Де Голль молчал — он сознавал ответственность этой минуты.
— Простой вопрос, — наконец начал француз. — Почему адмирал… присоединился к союзникам сегодня? — Он сказал «адмирал», явно не желая называть Дарлана по имени, и этим как бы установил расстояние между собой и адмиралом. — Не вчера, а сегодня? Совершенно очевидно: вчера он верил в победу немцев, сегодня он в нее не верит. Заметьте: не верит. А если в нее не верит даже он, значит, поражение немцев — вопрос времени… Следовательно, крайней нужды в услугах адмирала у союзников нет, и это должно быть ясно даже американцам. Если же они идут на это, значит, дело не в услугах адмирала. Тогда в чем? Я склонен ответить на этот вопрос. Американцы думают о послевоенном мире и готовят позиции и кадры уже теперь… Это первое.
Ему нельзя было отказать в искренности и, пожалуй, в прямоте. Он по-своему выстрадал эти вопросы и готов был говорить по каждому из них, обстреливая Бекетова ответами-формулами.
— Я сказал: можно ли в угоду сегодняшней выгоде жертвовать принципами? В самом деле, это война совести. И армия наша — армия совести. Все, кто пошел с нами, сделали это не поневоле, а по велению той чистой и доброй силы, которая зовется совестью. Поставить этих людей под начало человека, который вчера был с Гитлером и всех звал под его знамена, значит поднять руку на самое святое, что есть у них, — совесть. С чем мы пойдем дальше, если призываем сжечь совесть?..
Он встал — сейчас он не стеснялся своего роста. Он стоял над Бекетовым бесконечно высокий, уперев едва ли не в потолок маленькую голову, отчего она стала даже еще меньше, чем была на самом деле.
— Американцы могут делать это со спокойной душой. Правда, в программе, которую они обнародовали столь широко, они говорят о том, что идут войной и против колониального мира. Но они помалкивают о том, как намерены изменить принципы того, что есть Америка. Вот вопрос: Алабама останется Алабамой?.. Что касается Франции, мы хотим обновления, больше того, революции… Это иод началом адмирала я поведу людей к революции? Если я сжигаю совесть, о какой революции может идти речь?
Бекетов припомнил реплику Михайлова о революции, которую начертал на своих новых знаменах де Голль, — реплику почти ироническую. Да неужели его собеседник полагает, что можно принять на веру его клятву в верности революции, даже в том весьма условном толковании этого понятия, какое имел в виду де Голль? Русскому, искушенному в том, что есть революция? Принять и не соотнести этих идеалов с самим обликом человека, стоящего рядом? Подумал, но не возразил де Голлю, хотя надо было возразить. Гнев де Голля против Дарлана и тех, кто Дарлану покровительствует, был справедлив, но его нынешняя тирада, расчлененная на главы и подглавы, нарочито антиамериканская, была построена так, чтобы возбудить тревогу у русских и, по возможности, обратить их в свою веру… Это было очевидно и вызывало чувство протеста даже у доброжелательного Бекетова, хотя в главном де Голль и был прав… Так или иначе, а прощаясь с французом, Сергей Петрович должен был сказать себе, что француз где-то переусердствовал.
4
Явившись однажды в обеденный час домой, Бекетов застал Анну Павловну, жену Изосима Фалина. Увидев его, она залилась румянцем и была такова.
— Ты был у Фалиных? — спросила Екатерина, когда стол был накрыт и, как это издавна было принято в бекетовском доме, жена заняла место по правую руку от Сергея Петровича, а сын — по левую.
— Да, конечно, вскоре после приезда.
— А почему ты мне об этом не сказал?
— Просто так взял и не сказал.
— Просто так?