Шрифт:
— Германский вопрос? — задумался Сталин. — После первой войны ничего не придумали.
— Надо собрать германистов и придумать, — отозвался на реплику Сталина Бекетов. — Тут должна быть и у нас ясность… Наверное, мы знаем, что хотим, но как преломить это наше желание… и нам не очень ясно.
— Не ясно, — согласился Сталин — ему, наверно, было не просто вот так пойти за Бекетовым и сказать «не ясно», но он сказал. Он полагал, что даже тогда, когда ты со своим собеседником согласен, тебе не следует показывать это слишком очевидно, — каждое такое согласие как бы косвенно свидетельствует: твой собеседник обнаружил нечто такое, что не сумел обнаружить ты, а это уже плохо, поэтому независимо от сути беседы меньше «да», больше «нет». — Что еще?
— Важно видеть наши отношения с американцами в деталях: не только разногласия, но и согласие… Может быть, согласие здесь даже более важно, ибо делает реальными наши требования… — сказал Сергей Петрович. — Если умело это использовать, выгоды могут быть заметными. — Бекетову не очень нравилось торгашеское словечко «выгоды», но у него не было времени искать другое.
— Какой вопрос? — спросил Сталин.
— Британская империя, судьба Британской империи, — заметил Бекетов.
— Колонии… Индия? — В его представлении, как и в представлении других людей его возраста, Индия была синонимом проблемы колоний. — Ну, у американцев свои причины, у нас свои… — возразил Сталин — в нем возникало желание оспорить какой-то из доводов Бекетова. Проблема колоний давала ему эту возможность — он считал, что проблема колоний какой-то гранью соотносится с другой проблемой, познанию которой он посвятил годы: национальный вопрос. — Это вопрос вопросов, Сережа… — Он задумался, должны были сложиться доводы, их он хотел сейчас высказать. — Пойми меня правильно, — произнес он, все еще не решаясь высказать сути, а Бекетов подумал: наверно, не часто он говорил своим собеседникам: «Пойми меня правильно», а вот сейчас сказал — что так? Знак уважения или веяние новой поры? — Наверное, неизбежно, что власть в колониях унаследует национальная буржуазия, всякие там индийские, индокитайские и индонезийские буржуа, и нам придется иметь с ними дело, а иногда и помогать им, но как это сделать, чтобы они не обратили нашу помощь против коммунистов?.. Я иногда думаю об этом — это не просто, — он сказал «это не просто», и Бекетов подумал, что это действительно не просто сегодня и куда как не просто будет завтра. — Конечно, Британская колониальная империя отправляется к праотцам, и мы с Америкой, пожалуй, заинтересованы, чтобы она быстрее оказалась у этого предела, но по разным причинам… Пойми, Сережа, по разным.
— По разным, — ответил Бекетов. — Но сама процедура разговора по этому вопросу дает нам некоторую возможность, чтобы искать контакта непосредственно с Рузвельтом, минуя Черчилля. — Он взглянул на Сталина, желая убедиться, что думает об этом его собеседник, но тот молчал. — Мне кажется, мы заинтересованы в таком контакте…
— Не наоборот? — улыбнулся Сталин.
— Нет.
— Хорошо… — Он встал, давая понять, что время беседы истекло, — давняя привычка расписывать свой день по минутам выработала у него это чувство времени, и часы ему нужны были разве только для того, чтобы отличить утренние сумерки от предвечерних. Текущее же время, он брал его как бы на слух. Эти своеобразные куски времени — четверть часа, полчаса, час — он определял безошибочно. — Вот сегодня лежал тут и вспоминал, — он небрежно указал на диван, некрепкие пружины которого как бы берегли едва заметную вмятину; это его замечание «лежал вот тут» призвано было как бы сблизить его с Бекетовым, показать, что и ему не чуждо все человеческое, ну, например, полуденный сон на старом диване, при этом даже вот таком старом и неприглядном, как этот. — Тут лежал и вспомнил оружейника Нила Травушкина. Ты помнишь, какие он делал ружья, Сережа?.. Как воронил, как гравировал, а? А из чего?.. Из труб водопроводных! И закалит, и отладит, и нарежет! Какой был способный человек! И куда он делся?..
Был первый час ночи, когда Бекетов покинул дачу в Кунцеве… Какой-то новой гранью предстал перед Бекетовым в этот поздний сентябрьский вечер Сталин.
В том, как он проанализировал большие проблемы дипломатии, проанализировал и призвал Бекетова сделать то же, было желание познать проблемы, разобраться в них. Наверно, он всегда был близок к дипломатии, но взирал на нее со стороны, сегодня же дипломатия вошла в обиход его повседневной жизни — он вел переговоры.
В начальную пору войны он вынужден был заниматься этим (приехал Гопкинс — с ним надо было говорить), сегодня у него появилось нечто вроде потребности.
Дипломатия была в его представлении родной сестрой политики, а политика — делом его жизни. Мало сказать, что к ней лежала его душа, это была для него сфера в какой-то мере творческая, и известная изощренность ума здесь была от уверенности.
…Когда Сергей Петрович вернулся домой, Екатерина сидела все там же, на диване, привалившись плечом к кафельной печи; она как будто не изменила позы с тех пор, как он ее оставил.
— Это ты? — едва вымолвила она.
— Я, разумеется.
— А я-то… — она умолкла, не докончив фразы, но смысл недосказанного был понятен: «А я-то думала: все началось сначала». — Что ты делал там?
— Слушал стихи, — улыбнулся он.
— Погоди, стихи слушал, так?
— Ну разумеется, так: слушал стихи.
Ее дыхание стало вдруг шумным.
— Я тут на углях, на углях, а он… стихи… Господи!
Бекетов вдруг понял: в том, что ему казалось смешным, ничего смешного не было… От того, что ему казалось смешным, можно было бы и умереть…
— Ты прости меня, Екатерина, — произнес он, опускаясь с нею рядом, и вдруг тревога, какой не было всю эту ночь, охватила его: запамятовал едва ли не о самом главном!.. Да, это можно было назвать и главным — Сталин, очевидно, ждал, что Бекетов выполнит свое обещание и приглашение в гости последует сегодня же, ждал и не дождался… Сразу и не разберешься, что подвело Сергея Петровича: нервы или, быть может, память? Нет, все-таки нервы, напряжение этой ночи. Только сейчас Сергей Петрович понял, скольких сил стоила ему эта ночь и как он устал. Помнится, тогда Сталин сказал Бекетову: «Имей в виду, я не забываю». И оттого что Сергей Петрович вспомнил эту деталь, ему стало еще тяжелее, и он не утаил вздоха.
— Да не случилось ли там такого, что ты не хочешь мне сказать? — спросила Екатерина, стараясь побороть волнение.
— Нет, все было, как я сказал… — возразил Сергей Петрович.
— Тогда ложись, спи, спи — сон все переборет, — произнесла она.
53
Грошев считал, что этот разговор он должен провести одновременно с Кожавиным и Тамбиевым.
Кожавин явился не сразу, и Грошев встал и прошелся по кабинету. Тамбиев внутренне усмехнулся: профессор китайской философии, человек и знаний редких, и ума недюжинного, а походка какая-то несолидная — сеет шажками.
— Две поездки, ответственные… — произносит Грошев, дождавшись Кожавина, и направляется к письменному столу. — Все как было условлено: вы — в Ленинград, Николай Маркович… — обращается он к Тамбиеву. — Полетите с Галуа, да, только с ним, нет, не сейчас, а через две недели, после возвращения корреспондентов из Харькова… Вы, Игорь Владимирович, — в Харьков, вся группа корреспондентов, вылет послезавтра… За старшего в группе — наш новенький… Михаил Константинович.
Тот, кого Грошев назвал «новеньким», пришел в отдел в начале года… Для Тамбиева, да, пожалуй, и не только для него, его возраст был уже почтенен. Перебравшись на Кузнецкий, он в своих мыслях не порывал с Наркомвнешторгом. Он все еще устраивал пушные аукционы, гнал лесовозы в Гамбург, поставлял орловских рысаков в Англию и грозился устроить выставку самоцветов в Сиэтле. Узнав, что в отделе печати его прозвали купцом, он принял это не без гордости, но с одной поправкой: рабоче-крестьянский. Это определение — рабоче-крестьянский купец — было будто создано для него. В его облике было нечто кондовое, мужичье и в то же время — благородное. Приземистый, крутоплечий, с короткими и сильными руками, он был похож на карагач, вросший в скалу, который не в силах свалить ни ветер, ни разлившийся поток, ни лавина, потому что он вошел своими корнями в камень и сам в какой-то мере стал камнем… Выяснилось, «новенький» был отцом большой семьи, но об этом можно было только догадываться. Когда в наркоминдельской столовой к чаю давали сладкие сухарики, он извлекал из пиджака точно припасенный для этой цели аккуратно сложенный лист бумаги и, завернув в него сухарики, прятал в карман. Кто-то поинтересовался, как велико чадо, которому предназначены сухарики, и был немало удивлен, узнав, что чадо не одно, при этом даже младшее достаточно великовозрастно… Он все еще считал себя на Кузнецком «новеньким», не без юмора относился к своим обязанностям в отделе печати, полусерьезно-полушутя заявляя, что ему еще предстоит узнать, что есть дипломатия…