Шрифт:
— Труднее, Игорь Владимирович.
Кожавин посмотрел туда, где только что пламенел костер. Пламя опало, костер погас, тьма сейчас объяла их, сплошная тьма, хотя все еще пахло дымом.
— До начала зимы два месяца, — произнес Кожавин едва слышно. — Они не могут ждать, пока их накроет зима. Они пойдут на все. Новый большой удар немцев? Может быть, здесь…
Где-то в стороне, не зажигая фар, прошла машина, однако звук мотора был слышен явственно.
— Игорь Владимирович.
— Да…
— Ваши выехали из Ленинграда?
— Да, сестра и бабушка. Не могу простить себе, что не повидал их.
Это было не очень похоже на Кожавина, обычно он был скрытнее, не любил говорить о себе. Всему виной эта ночь да ощущение тревоги. То, чего не скажешь в иное время, скажешь сейчас.
— А как ваши, Николай Маркович?.. На Кубани?
— Да.
Они медленно пошли назад. Из-за холма выглянул огонь операционной палатки. В стороне, в двух шагах от палатки, стояли носилки, теперь тщательно прикрытые простыней. Видно, под простыней лежал человек, только что моливший врачей о пощаде. Он был тревожно тих, этот человек, — может, отсыпался после операции, может, хлебнул осенней степи и затих навсегда.
— Вот в Вязьме, — подает голос Кожавин, — подслушал разговор двух солдат. Один говорит: «Видел давеча, как в деревне, попаленной в прах, понимаешь, в прах, так, что и труб не осталось, видел, как по горелым кочкам ходит старуха… Без ума, без глаз: «Березонька моя белая… Березонька!..» — «Это под Медынью?» — спрашивает второй. «Нет, под Ельней…» — «Под Ельней?.. Нет, то было под Медынью, я сам ее видел…» — «Нет, хорошо помню, под Ельней». Так и не договорились. Один говорит: «Под Медынью…» Другой: «Под Ельней…» А если говорить так, как есть, то и под Медынью, и под Ельней, и в сотнях, в сотнях русских деревень ходит по горелым кочкам наше горе…
16
Все эти дни, пока машины шли по старому Смоленскому тракту, дорожные указатели — кусок фанеры или жести, полено, расколотое пополам и оструганное, сосновая доска — твердили упорно: «На Ельню!» На перекрестках за коротким перекуром счастливо вздыхали солдаты. «Ельня…» Скромный посад на Десне вдруг стал едва ли не стольным градом.
В Ельню приехали под вечер. Догорал закат, неожиданно яркий на темном сентябрьском небе. Все было сожжено вокруг, уцелели только трубы. В наступившей тьме они были похожи на стволы могучих деревьев, которые не успел спалить огонь — ветви сгорели, а стволы остались. Люди стояли меж этих стволов и порой, казалось, сами были похожи на деревья, которые не успел доконать огонь. Из тех сотен и тысяч русских городов и сел, которые захватили немцы этим летом, Ельня была первой, отбитой у врага.
Часом позже, когда тьма была уже так густа, что не было видно ни труб, ни людей, Тамбиев шел с Галуа по окраине Ельни. Они вышли в поле и остановились. Прохладой и покоем дышали и луг, укрытый росой, и лес, что лежал на отлете.
Изредка попадались люди, они, как летучие мыши, чуяли друг друга на расстоянии.
— Простите, Николай Маркович, но мне показалось, что кто-то вас окликнул…
Тамбиев оглянулся. Из тьмы шагнул человек, шагнул наугад, согнув могучие плечи, точно хотел подпереть ими падающую стену.
— Николай, да ты ли это?
Тамбиев даже отпрянул — в первозданной тишине простое слово было подобно грому.
Яков Бардин. И рука его. Шершавая, может быть, она стала даже еще жестче, чем прежде.
— Как вы это, Яков Иванович? — мог только воскликнуть Тамбиев. — В такой темноте…
— По голосу, Коля. — Большие руки Бардина охватили его, затрясли что было мочи. — В лицо не узнаешь, а по голосу не ошибешься… Голос поточнее лица! Как там наши, Коля?.. Про Егора все читаю в газете. Да, когда приезжал этот… американец… Я написал брату: «Не говори, Егор, Гопкинс, пока не перепрыгнешь!» — Он произнес это хмуро, без претензии на остроумие. Главное было не в остроте, в ином: американца, мол, слушай, Егор, а сам не забывай своего российского первородства. — А ты как сюда, Коля? Ах, да, с корреспондентами! Да что мы уперлись в ночь, как в могилу? Пошли, у меня тут за гречишным полем крыша.
— Я не один, Яков Иванович, со мной… Галуа. Слыхали, француз Галуа?
Яков Бардин на секунду остановился. Ничто не могло бы его в эту минуту остановить — это остановило.
— Пошли, и на француза хватит!
Он шагнул в ночь. Было слышно, как он шагает — широко, вразмах. Шагал молча, думал о чем-то своем.
Когда минули гречишное поле, Тамбиев спросил:
— Как вы, Яков Иванович?
— Всяко было, Коля, — сказал он, не останавливаясь.
Они вошли в лесок и твердой тропкой, перевитой корнями, добрались до палатки.
— Минуту. Где-то тут у меня был фонарь, — он чиркнул спичкой, понес ее в палатку, защитив ладонью. — Под этой елью как в блиндаже под тремя накатами!.. Вы на меня не обиделись за… Гопкинса? — поднял глаза Бардин на Галуа. Никогда они не были такими старыми, эти глаза. Два года, прошедшие после ивантеевской встречи, стоили Бардину двух десятков лет.
— А чего мне обижаться?.. Он мне не ближе, чем вам.
— Ближе.
— Почему, простите?
— Один… брат — союзник.
Галуа засмеялся.