Шрифт:
На своем почти двенадцатилетнем пути во славу музея все повергла Екатерина Ивановна, всех заставила пасть ниц, устоял только Чикушкин, не нашел минутки заглянуть в музей… Даже смешно, за двенадцать лет не нашел минутки, а за это время кто только не перебывал в музее: и британский лорд, и Малый театр в полном составе, с ареопагом своих знаменитых старух, и французские парламентарии, и даже академик Иван Петрович Павлов собственной персоной… Стучал палочкой по каменному полу и вздыхал: «Ну, я вам скажу, это же непостижимо!.. Ну, я вам скажу!..» А потом призвал Екатерину Ивановну, посадил ее пред светлы очи свои, молвил: «Вы же… отчаянный молодец, Екатерина Ивановна, такое богатство сберегли для России!..» А она только улыбалась и кивала головой, не скажешь же академику Ивану Петровичу про вековую борьбу: «Мне бы только Чикушкина заполучить, Иван Петрович, а там и помирать не страшно…» А потом началась война, Чикушкин стал директором картофельного совхоза под Москвой и, как доподлинно известно Екатерине Ивановне, благополучно правит картофельной державой. И все, что сберегла Екатерина Ивановна из музейного добра, все, что наскребла правдами и неправдами, одолевая долгие московские версты с дерматиновым портфелем под мышкой, бережно упаковала в ящики из-под китайского чая, добытые в знаменитом магазине на Мясницкой, и отправила за Уральский хребет, чтобы, не ровен час, не досталось это богатство немцу-супостату… Все отправила за Урал, а сама осталась в Никольском стеречь древние изразцы и фрески, одна осталась… Однажды, явившись в Никольское, Бекетов подошел к сторожке, где Екатерина жила сурком, охраняя свое сокровище (Игорька она отослала к сестре, в Солотчу), и в крохотное оконце, накрест перечеркнутое полосками цветной бумаги, разглядел жену, сидящую на скамье, и будто узрел все эти годы. Да, стоял перед окном и смотрел на жену и будто видел все эти годы, всю жизнь свою видел. Как отпечаток листьев на камне: листа нет, а рисунок его и точен, и девственно чист. Даже голову она подняла, как прежде, с задорной и непоколебимой прямотой, с вызовом, и волосы отвела, как прежде, и бретели у нее соскользнули с плеча, как много лет тому назад… Был миг, летучий и зыбкий, Бекетов не знает, чему он был обязан за этот миг — незримому движению света в сторожке или чисто психологическому эффекту, но миг этот был, и он явил Екатерину, какой она была прежде, стерев седины, растушевав жестокие следы годов…
А потом они сидели с Екатериной на деревянном крылечке музея и Сергей Петрович говорил ей: «Вот дался тебе этот Чикушкин! Пойми, нет его!.. И какой смысл говорить о нем, когда его нет?» А она твердила свое: «Он пять лет у меня уволок, этот Чикушкин! Не было бы его, я бы вон как много успела…» — «Не возьму я в толк сути твоей, Катерина! Какой смысл в твоем гневе, когда до Чикушкина, как от земли до неба? Идешь по пустому следу». — «Нет, не по пустому!» — «Тогда объясни, в чем, так сказать, пафос твоего гнева, смысл философии твоей». — «Боюсь, явится Чикушкин!» — «Ну и что?..» Вот тут-то она и лишилась языка — молчит, будто бы ее в воду окунули. «Я говорю: ну и что?..» — «Хочу быть разгребателем грязи… Хочу сражаться с нечистью, что мешает жить людям, сражаться, как Стеффенс!.. Слыхал?» — «О, простая душа!.. Но Линкольн Стеффенс, он-то в Америке! Там небось не было Октября!» — «А Октябрь — это что, страховка от нечисти?.. Нечисть, как крыса, плодовита!.. Так вот, возьму ведерко мышьяка и пойду искать ее норы…» — «Но нечисть — это корысть?» — «Да, травить корысть, где бы она ни гнездилась!» — «И это, так сказать, твоя жизненная позиция, цель бытия твоего земного?» — «Если хочешь, и позиция, и цель. А разве плохо?..»
…Он все еще считал дни и часы до приезда Екатерины, то есть, разумеется, до вожделенного вторника, когда, явившись к себе, увидел ее спящей. Произошло нечто такое, что не происходило никогда прежде: самолет британских воздушных сил, идущий из Архангельска в Шотландию, вместе с русскими авиационными инженерами взял Екатерину Ивановну и домчал ее до Британских островов. Хочешь не хочешь, а попадешь с корабля на бал!.. Бекетов устремился в посольскую светелку свою и, открыв дверь, увидел ее спящей сном наикрепчайшим. Сын, разумеется, уже гонял мяч на заднем дворе. Видно, за все эти дни и ночи, пока самолет нес Екатерину над дубравами русского севера, а потом над беломорскими и атлантическими водами, она не сомкнула глаз.
А Бекетов смотрел на шубку жены, отороченную заячьим мехом, экзотическую для Лондона, на сумку из ярко-зеленой клеенки, которую, наверно, заняла у приятельницы перед отъездом, на большой картонный чемодан и думал: «А в каком платье она явится на сегодняшний прием, и есть ли у нее это платье?»
— О каком платье ты говоришь, Сережа, и при чем здесь платье? — спросила она, не отнимая щеки от его ладони. — Ты спроси: как Россия?.. — Она жалась щекой к его ладони, будто только в ней, в этой ладони, была ее надежда и ее защита. — Когда я уезжала из Москвы, электрички с беженцами шли куда-то за Волгу и через Театральную площадь гнали стадо коров… О каком платье?
Он и в самом деле ощутил неловкость: «О каком платье можно говорить, когда вот такое?..»
— Ты как-то растерялась, Катя, — сказал он осторожно — он редко называл ее так.
— Может быть, — согласилась она.
— Не все так плохо, — пояснил он.
— Да, конечно, — был ее ответ.
— Я ожидал тебя встретить не такой, — заметил он.
— Да, да, — подтвердила она, но, кажется, уже думала о другом.
— Мы все-таки пойдем с тобой, Екатерина, на просмотр, — сказал он, помолчав. Он не хотел ее оставлять одну со своими думами.
— Да, конечно, — согласилась она. — Пойдем.
— Ты выехала из Москвы в пятницу? — вдруг осенило его. — Нет, скажи, в пятницу? Так ты не знаешь самого главного — наши расколотили немцев под Гжатском! Как расколотили!
Она ответила с печальной укоризной:
— Да, да…
Она раскрыла чемодан, пошла в ванную. Он слышал, как она вздохнула и, точно застеснявшись, включила воду. А когда выключила воду, Бекетов слышал, как она произнесла внятно:
— Не надо, не надо… — И еще раз так же внятно: — Не надо, не надо!..
— Я не расслышал, Екатерина? — подал голос Бекетов. — Тебе что-то дать?
— Нет, нет, — тут же ответила она.
Никогда прежде он не замечал за нею такого. Да неужели ее ушибло вот так? Он смотрел на нее, как она старательно, по-бабьи расплетает свои странно утончившиеся косы, теперь не русые, а пепельно-русые, думал: «Наверное, слова бессильны объяснить все, что происходит в России, все Слова бессильны, надо увидеть человека, вот такого… Она как горящая головешка — в ней и огонь, и дым…»
А потом был просмотр. На экране горели русские деревни, и когда ветер сбивал дым, была видна черная земля. Бекетов смотрел на жену. Она сидела, закрыв лицо руками.
— Тебе худо, Екатерина?
— Нет, ничего, — ответила она, но рук от лица не отняла.
«Нет, ее не надо уводить отсюда, — решил он. — Надо, чтобы она была на людях и с людьми, так ей будет лучше».
— Вы что же прячете от нас Екатерину Ивановну? — подал голос посол, когда в зале зажегся свет. — Елена, я говорил тебе о приезде Екатерины Ивановны, — обратился он к жене.