Шрифт:
IX
Если бы я сказал: «Там есть выход, где-то есть выход», остальное случилось бы само собой. Чего же я жду, почему не скажу, не поверю? И что означает «остальное»? Стану ли я отвечать, искать ответ, или пойду дальше, словно ничего не спрашивал? Не знаю, ничего не могу знать ни заранее, ни потом, ни одновременно, будущее покажет, близкое или далекое, я не услышу, я не пойму, ибо все умирает, едва родившись. И да и нет ничего не значат, в этих устах они словно вздохи, подчеркивающие муку, или ответы на непонятый вопрос, на немой вопрос, в глазах немого, умственно отсталого, который не понимает, ничего не понял, который смотрится в зеркало[36], который смотрит в пространство, в пустыню, вытаращенными глазами, изредка вздыхая то да, то нет. Но рассуждение идет, происходит, иными словами, те же вещи возвращаются, одни тащат за собой другие, одни гонят другие, неважно, что за вещи. Это происходит автоматически, как сильный мороз, как сильная жара, как длинные дни, короткие ночи, фазы луны, таково мое убеждение, потому что у меня есть убеждения, когда до них доходит дело, а потом я от них отделываюсь, вот так, надо думать, что так оно и есть, а потому надо это сказать, вот я сейчас и сказал. Выход, сегодня вечером дело дошло до выхода, не правда ли, это напоминает дуэт, или трио, да, временами похоже, потом все проходит и больше уже не похоже, и никогда не было похоже, ничего не было похоже, ни на что не похоже, даже и речи не может быть о том, чтобы узнать, что это такое. Какое разнообразие и в то же время какая монотонность, как это разнообразно и в то же время как это, как бы сказать, как это монотонно. Как это бурно и в то же время как это спокойно, какое непостоянство в самом сердце какой неизменности. Миги сомнений, скорее редкие, чем частые, если надо выбирать, и быстро преодоленные в угоду истинной цели, от которой сперва зависит все, потом многое, потом немногое, потом ничего. Все правильно, дребедень, обрушься на меня, лавина, чтобы больше ни о ком речи не было, ни о мире, который надо покинуть, ни о мире, который надо завоевать, чтобы с ними было покончено, с мирами, с людьми, со словами, с нищетой, с нищетой. И вот чего я не сказал раньше: «Ах, — говорю я себе, — этого надо было ожидать», если бы только я мог сказать: «Там есть выход», все было бы сказано, это был бы первый шаг долгого осуществимого путешествия, назначение — могила, совершать в молчании, маленький неотвратимый шажок, потом другой шажок, сперва по длинным коридорам, потом под открытым смертным небом, сквозь дни и ночи, все быстрей и быстрей, нет, все медленней и медленней, по причинам, которые легко понять, и вместе с тем все быстрей и быстрей, по другим причинам, которые легко понять, или по тем же самым, понимаемым по-другому, или точно так же, но в другой момент, моментом раньше, моментом позже, или в тот же самый момент, ну нет, этого не может быть, подытоживаю, это невозможно. Разве я бы знал, откуда пришел, нет, у меня была бы мать, у меня когда-то раньше была бы мать, и откуда я вышел, с какой мукой, нет, я бы забыл, все забыл, и зачем мне говорить то, и зачем мне говорить другое, и зачем мне говорить все, и это ненадежно, не так надежно, как если бы у меня была мать, как если бы у меня была могила, вот это было бы надежно, если бы был выход, если бы я говорил, что выход есть, заставьте меня это сказать, бесы, нет, я ничего не попрошу. Да, у меня была бы мать, была бы могила, я бы отсюда не вышел, отсюда не выходят, моя могила здесь[37], моя мать здесь, сегодня вечером все у меня здесь, я умер и рождаюсь, и я еще не кончил, и не в силах начать, это моя жизнь. Как это разумно, и на что же мне жаловаться, на то, что больше не слоняюсь у входа на кладбище, говоря себе: «Лишь бы только эта комедия продолжалась, чтобы дали время доиграть», в чем же моя жалоба, возможно, в этом. Я был прав, когда беспокоился, понятия не имея, о чем беспокоюсь, и когда ходил взад и вперед и ломал себе голову над тем, что бы это могло быть, и говорил себе: «Это не я, меня еще нет, меня еще не заметили», и когда потом говорил себе: «Нет, нет, это я», и когда, к тому же, переставал быть, и когда ускорял шаг, чтобы поспеть до следующего приступа, как если бы я шагал к определенному часу, и когда говорил себе, и так далее. Едва ли я мог оставаться незамеченным все это время, однако трудно сказать, что я не остался незамеченным. Я не говорю о приветственных словах, мне бы первому они доставили беспокойство, почти так же, как кивок головой или взмах руки. Но другие знаки, неустранимые, вздрагивания и гримасы, которыми люди невольно вас обвиняют, тоже нет, мне кажется, разве только со стороны лошадей, впряженных в катафалки, правда, хорошо вышколенных и снабженных шорами, хотя и в этом я, возможно, обольщаюсь. Правда, я не помню больше ни одного лица, это доказывает, что меня здесь не было, нет, это ничего не доказывает. Но ясно, что я не подвергался притеснениям, иначе разве я остался бы к этому нечувствительным? Увы, боюсь, они бы могли терзать меня самым лестным для меня образом, и я не стану уверять, что вообще не заметил бы этого, но скажу, что это бы все равно не помогло мне почувствовать, что я, пожалуй, все же здесь, а не в другом месте. И не исключено, что я успел провести половину жизни в тюрьмах их государства, искупая прегрешения другой половины, а мое добровольное ожидание неизвестно чего перед воротами кладбища так и не смягчилось ни единым мгновением передышки. Но что если они, утомленные тем, что после каждых вынужденных каникул я поднимаюсь на ноги и возвращаюсь к воротам кладбища, позволили себе слегка утяжелить свои удары, ровно настолько, чтобы причинить смерть, не нанеся трупу ни малейших повреждений, там, у ворот кладбища, где я появился тем утром, едва успев расслабиться, уплатив свой долг обществу и вновь взвалив на себя свою старую вину, то взад, то вперед, шагом то медленным, то стремительным, как шаг заговорщика Катилины[38], ткущего крах отчизны, говоря себе: «Это не я, нет, это я», и говоря себе: «Там есть выход», нет, нет, я перепутал, я наверное перепутал, здесь и там, теперь и тогда, совершенно так же, как я их путал тогда, тогдашнее здесь, тамошнее тогда, с другим пространством, другим временем, отличить их было трудно, но не труднее, чем теперь, теперь, когда я здесь, если я в самом деле здесь, а не там, не расхаживаю больше, смущенный, взад и вперед перед входом на кладбище. Или я просто сел в конце концов и прислонился к стене, и впереди долгая ночь, пока мертвецы, лежа на спине, на смертном ложе, в саванах или в гробах, ждут восхода солнца. Но что я делаю, я пытаюсь понять, где я, чтобы, если понадобится, уйти в другое место или сказать себе: «Остается только ждать, когда за мной придут», такое у меня ощущение в иные минуты. Потом оно проходит, и я вижу, что нет, это не то, это другое, трудноуловимое, и я это не улавливаю или улавливаю, как когда, да это и все равно, потому что это тоже не то, но еще что-то другое, или первое, что приходит в голову, или всегда одно и то же, то же самое, что навязывается, к моему смущению, и исчезает, а потом опять навязывается, к моему смущению, которое так и остается неудовлетворенным или временно умирает от голода. Кладбище, да, туда бы я вернулся, сегодня вечером именно туда, подхваченный своими словами, если бы я мог выбраться отсюда, иными словами, если бы я мог сказать: «Выход там», тогда узнать, где именно, было бы просто вопросом времени, и терпения, и последовательности идей, и удачного словесного выражения. Но тело, с которым туда идти, где тело? Это вторично, это вторично. И я не сомневаюсь, я бы нашел этот выход, раньше или позже, если бы я мог сказать, что он там, или где-то еще, остальные слова у меня нашлись бы, раньше или позже, и сил бы хватило туда пойти, и я бы пошел, и прошел насквозь, и увидал красоты небесные, и снова увидел звезды.
X
Покинуть, но все уже покинуто, это не новость, я сам не новость. Значит, когда-то что-то было. Можно думать, что да, но при этом нужно знать, что нет, никогда ничего, кроме покинутости. Если сказал «покинуть», тем самым, хочешь или не хочешь, говоришь «покинутость». Но допустим, что нет, иными словами, допустим, что да, что когда-то что-то было, в голове, в сердце, в руках, прежде чем все открылось, опустошилось, опять затворилось, окоченело. В результате мы успокоились, согрелись и в состоянии идти дальше, опять. Но это не тишина. Нет, бормотание, где-то бормотание. Может, бессмысленное, согласен, но даже если так, разве это хоть что-нибудь значит? Я понимаю, в чем дело, голова не поспевает за остальным, голова и ее анус — рот[39], или она идет дальше одна, совсем одна по своим прежним следам, извергая свое старое дерьмо и снова его пожирая, слизывая с губ, как во времена, когда она была о себе высокого мнения. Только сердце тут уже ни при чем и аппетит тоже. И вот снова и снова, без малейшего жульничества, у меня за душой возникает это старое прошлое, всегда новое, но навсегда завершенное, навсегда идущее к завершению, а вместе с ним и все, что оно в себе прячет, обещания на завтра и утешения прямо сейчас. И я снова в надежных руках, они держат меня за голову, сзади, любопытная подробность, как у парикмахера, и указательными пальцами закрывают мне глаза[40], а большими пальцами затыкают ноздри, а мизинцами уши, но не до конца, так, чтобы я слышал, но не до конца, а четырьмя другими манипулируют с челюстями и языком, чтобы я задохнулся, но не до конца, и сказал, для моего же блага, то, что я должен сказать ради моего будущего, знакомая песня, а главное, сразу, не откладывая, в этот самый миг, неприятный, но который сейчас пройдет, миг, который без этой помощи мог бы оказаться для меня роковым, зато когда-нибудь я буду снова знать, что когда-то я был, и в общих чертах — кто я был, и как мне продолжать, и говорить самостоятельно, ласково, о себе самом и о своих бледных подобиях. И может быть, — чрезмерно категоричным мне быть не пристало — это было бы не в моих интересах, чтобы другие пальцы, чтобы, возможно, другие пальцы, другие щупальца, другие добрые присоски — но не будем прерываться ради таких пустяков — наложили запрет на мои заявления, а иначе в конце бесконечного бреда, если когда-нибудь он возобновится, я могу навлечь на себя упрек в том, что проявил слабость. Это плохо, плохо, да ладно, и на том спасибо. А рядом, может быть, рядом и повсюду вокруг задают трепку другим душам, обморочным, больным, оттого что слишком много служили или не могли служить, но еще способным к служению, или решительно годным только в мусорную корзину, бледным подобиям моей души. Или здесь нас теперь наконец предают телам, наподобие того как предают тела земле в час их смерти, причем сразу после того, как они умерли, во избежание лишних расходов, или нас здесь перераспределяют, души умерших детей, или тех, что умерли раньше, чем тела, или души, сохранившие молодость посреди распада, или не жившие, не умевшие жить, по той или иной причине, или бессмертные души, такое тоже, наверно, встречается, души, которые ошиблись телом, но тело, которое им предназначено, их ждет среди несметного множества тел, готовых родиться, хорошее могильное тело, потому что живые все разобраны. Нет, никаких душ, никаких тел, никакого рождения, никакой жизни, никакой смерти, нужно продолжать без всего этого, все это смертельно изнемогает от слов, от избытка слов, ничего другого они говорить не умеют, они говорят, что ничего другого нет, только это и больше ничего, но они больше не будут говорить, не будут говорить это вечно, найдут другое, все равно что, и я смогу продолжить, нет, смогу остановиться, или смогу начать совсем тепленькую неправду, это заполнит мое время, это станет моим временем, местом, и голосом, и молчанием, голосом молчания, голосом моего молчания. Вот такими видами на будущее они хотят побудить вас к терпению, хотя все и так терпеливы и спокойны, где-то там, в другом месте люди спокойны, а тут уж какое спокойствие, ну ладно, сейчас скажу, какое тут спокойствие, и как мне хорошо, и как я молчалив, сейчас начну, спокойствие и молчание, которых ничто никогда не нарушало, которых ничто никогда не нарушит, которых я, говоря, не нарушу, или говоря, что я скажу, да, я скажу все это завтра вечером, да, завтра вечером, ну словом, в другой вечер, не сегодня, сегодня уже слишком поздно что-либо делать, я пойду спать, чтобы потом я мог сказать, мог услышать сам, как скажу немного позже: «Я спал, он спал», но потом окажется, что он не спал, или он и сейчас спит, он ничего не сделает, ничего, просто будет продолжать, продолжать что, делать то, что делает, без остановки, иными словами, я не знаю, покидать, я буду и дальше покидать то, чего у меня никогда не было, и те места, где я никогда не был.
XI
Когда я думаю, нет, так не годится, когда приходят те, которые меня знали, а может, и сейчас еще знают, с виду, разумеется, или по запаху, когда я об этом думаю, это как… как все равно, ну в общем не знаю, ничего я не знаю, не надо было и начинать. Если бы я начал сначала, внимательнее, это иногда дает хорошие результаты, надо попытаться, я попытаюсь, на днях, в один из ближайших вечеров или прямо сегодня вечером, перед тем как исчезну оттуда, отсюда, как будто меня сдунуло вечными словами. Ах, но как раз нет, как раз нет, я больше об этом не думал, у меня этого и в мыслях не было, вот именно что нет. И я еще бреду, через да и через нет, к тому, кого еще предстоит назвать, чтобы он оставил меня в покое, чтобы он сам успокоился, чтобы его больше не было, чтобы его и раньше, вообще никогда не было. Назвать, нет, ничто никогда не называемо, сказать, нет, ничто не высказываемо, так как же быть, не знаю, не стоило и начинать. Добавить его к списку, готово, и казнить, как я казню себя, убиваю кусок за куском, вечер за вечером, и ночь за ночью, и все дни подряд, но это всегда оказывается вечер, почему всегда вечер, сейчас скажу почему, чтобы это уже было сказано, чтобы осталось позади, одну минутку. Дело в том, что время уже изнемогает в час серенады, или еще на заре, нет, я не снаружи, я под землей, или где-то внутри собственного тела, или в другом теле, а время по-прежнему пожирает, но не меня, готово, вот почему всегда вечер, чтобы впереди у меня было самое лучшее, долгая темная ночь, когда можно спать, вот, я ответил, на что-то ответил. Или это в голове, как минутная стрелка, как секундная стрелка, или это как клок моря под скользящим лучом маяка, скользящий клок моря под скользящим лучом. Мерзкие слова — чтобы я поверил, что я здесь и что у меня есть голова, и есть голос, голова, которая верит в то, верит в это, вообще уже не верит, ни в себя, ни в другое, но все же голова, с ее голосом, или не ее, а других, других голов, как будто бывают две головы, как будто бывает одна голова или безголовый голос, безголовый, но голос. Но меня не одурачить, пока я еще не здесь, и более того, я и не в другом месте, ни как голова, ни как голос, ни как яичко, жаль, жаль, что я нигде не нахожусь в виде яичка, или п… и всех тех мест, или лобкового волоска, вот ему здорово видно, причем сверху, в общем, как есть, так и есть. И я не мешаю им говорить, моим словам, которые не мои, хотя они говорят «мои», говорят слово «мои», но напрасно. Получается, получается, а когда придут те, которые меня знали, скорей, скорей, вот так, нет, рано. Но я опять здесь, ку-ку, вот он я, готов к услугам, как корень квадратный из минус одного, образование у меня классическое, ну-ка, ну-ка, присмотримся, эта синюшная физиономия, перепачканная в чернилах и варенье, caput mortuum [Мертвая голова (лат.)]. прямо из трудолюбивой юности, оттопыренные уши, вытаращенные глаза, редкие волосы, на губах пена, челюсти жуют, что жуют, сопли, молитву, урок, всего понемногу, молитву, затверженную на все случаи жизни, в последнюю очередь для души, молитву, которая вкривь и вкось пробивается из старого рта, в котором закончились слова, из старой головы, которая не слушает, вот я и старик, быстро это получилось, сопливый старик с классическим образованием в общественном туалете на два места, на улице Гинмер, где вода бежит с тем же шумом, что и шестьдесят лет назад, за это я его и люблю, словно мамочка приговаривает пи-пи-пи, и я прижался лбом к перегородке, посреди рисунков и надписей, напрягая простату, выхаркивая из себя господибожемой, застегивая ширинку, я не выдумываю, по рассеянности, или от чрезмерной усталости, или от равнодушия, или нарочно, чтобы сильней захотелось, уж я-то знаю, или лучше пусть я буду безрукий, совсем без рук, так мне больше нравится, старый как мир, омерзительный как мир, все, что можно, ампутировано, стоя на своих верных культях, лопаясь от старой мочи, от старых молитв, от старых уроков, в едином строю скелет, душа и череп, не говоря о плевках[41], них не будем, рыдания, превращающиеся в слизь, идущую из сердца, это что касается сердца, с сердцем разобрались, теперь я в комплекте, не считая нескольких конечностей, получивших классическое образование, а потом выбывших из игры, гордиться тут нечем, и требований никаких, сотрясаясь от семяизвержения, боже, боже. Вечера, вечера, какие были вечера, из чего сделаны и когда это было, не знаю, из ласковой тьмы, ласковых небес, сытого времени, передышки перед поздним ужином, не знаю, не больше знаю, чем тогда, когда я себе говорил — изнутри, или снаружи, из наступавшей ночи, или из-под земли, во всяком случае издалека: «Где я», имея в виду только место, и как, и с каких пор, а это насчет времени, и до каких пор, и кто этот кретин, который не знает, куда идти, который не может остановиться, который принимал себя за меня и за которого я сам себя принимал, В общем, все равно, старая песня. Тогдашние вечера, но из чего сделан этот вечер, который не кончается, этот вечер, когда я один, я там, где был всегда, откуда я сам с собой разговаривал, откуда я с ним разговаривал и куда он ушел, он, которого я видел, вероятно, опять на улицу, возможно, не зная, куда идти, не в силах остановиться, без голоса, который с ним разговаривает, я с ним больше не разговариваю, я с собой больше не разговариваю, мне больше не с кем разговаривать, и я разговариваю, голос разговаривает, который может быть только моим, поскольку никого больше здесь нет. Да, я его потерял, и он меня потерял, потерял из виду, потерял из слуху, я этого и хотел, неужто я в самом деле хотел этого, хотел того, а он, чего он хотел, он хотел остановиться, может быть, он остановился, я-то остановился, но я никогда и не двигался, может быть, он умер, я-то умер, но я-то никогда и не жил. Но он-то ходил взад и вперед, доказательство живости, прежними вечерами, которые тоже двигались куда-то, вечерами, приходившими к концу, вечерами, переходившими в ночи, ходил, ни слова не говоря, не в силах сказать ни слова, не зная, куда идти, не в силах остановиться, слушая мои крики, слыша крики о том, что это не жизнь, как будто он сам не знал, как будто имелась в виду его жизнь, ведь это тоже была жизнь, вот и вся разница, хорошее было время, я не знал, где я, ни на что похож, ни с каких пор, ни до каких пор, зато теперь, и в этом вся разница, теперь я это знаю, это неправда, но я это говорю, вот и вся разница, теперь я это говорю, сейчас скажу, кончу тем, что скажу, а потом кончу, я смогу кончить, меня больше не будет, это больше не будет иметь смысла, в этом больше не будет необходимости, на это больше не будет возможности, но это больше не имеет смысла, в этом нет необходимости, на это нет возможности, вот таким образом я рассуждаю. Нет, надо найти что-то другое, надо найти повод получше, чтобы это остановилось, найти другое слово, лучшую мысль, поставить в отрицательную форму, найти новое «нет», отменяющее все другие, старые «нет», которые пустили меня на дно здесь, в этом месте, которое и не место вовсе, а просто момент, когда время становится вечностью, которая называется «здесь», и в этом существе, которое называется «я», хотя это вовсе и не я, и в этом невозможном голосе, все эти старые «нет», которые висят в темноте и раскачиваются, как дымовая лестница, да, найти новое «нет», которое говорится только один раз, которое открывает свой люк, и я проваливаюсь в тень и лепет, в пустоту, менее тщетную, чем пустота существования. О, я знаю, что это случится не так, что ничего не случится, что ничего не случилось и что я по-прежнему, а особенно с тех пор как я не могу больше в это верить, существую живой, во плоти, где-то там, наверху, в ее сифилитическом сиянии, и что я бьюсь в агонии. И вот почему, когда наступает час тех, которые меня знали, на этот раз все получится, когда наступает час тех, которые меня знают, все происходит так, как будто я среди них, вот что мне надо было сказать, я среди них, которые смотрят, как я приближаюсь, потом следят за мной глазами, качая головами и приговаривая: «Неужели это в самом деле он, не может быть», а потом я как будто иду с ними дальше по дороге, причем дорога эта не моя, по дороге, которая с каждым шагом удаляет меня от той другой дороги, которая тоже не может быть моей, или как будто остаюсь один на месте, между двумя снами, которые расходятся в разные стороны, и я никого не знаю, и меня никто не знает, вот в сущности то, что мне надо было сказать, то, что я должен был сказать сегодня вечером.
XII
Зимняя ночь там, где я был, буду, вспоминаемый, воображаемый, не важно, верящий в себя, верящий, что это я, хотя нет, не стоит труда, на то есть другие, но где, в мире других, в мире долгих смертельных переходов, под небом, с голосом, нет, не стоит труда, и способный время от времени передвигаться, хотя это тоже не стоит труда, потому что мимо идут другие, настоящие, но — на земле, разумеется, на земле, пока не наступит время новой смерти, нового пробуждения, пока здесь не произойдут перемены, какие-нибудь перемены, пока не станет можно полнее родиться, полнее умереть[42] или воскреснуть внутри и вне этого шепота памяти и сна. Зимняя ночь, ни луны ни звезд, но светлая, он видит свое тело, весь перед, часть переда, что их освещает, эту невозможную ночь, это невозможное тело, о нем моя память, об истинной ночи, мой сон — о ночи без завтра, а завтра, что он будет делать завтра, чтобы вынести завтра, зарю, день, то же самое, что вчера, что он делал вчера, чтобы вынести вчера. Это правда, это не я, еще не я, уже не я, это ветеран, умеющий переносить дни и ночи, но он забывает, он думает обо мне, слишком много думает обо мне, а заря еще далеко, она еще, может быть, успеет вообще не взойти. Так он говорит, голосом, который его покинет, может быть, этой ночью, и он говорит: «Как светло, что же я буду делать завтра, что я делал вчера, не все ли равно, это конец, завтра еще не скоро, и кто во мне все это говорит, и кто меня отрицает, словно я занял его место, словно я узурпировал его жизнь, старый стыд, который мешал мне жить, стыд за мою жизнь, который мешал мне жить», и так далее, невнятной скороговоркой, старые бессмыслицы, подбородок уперся в грудь, руки болтаются и надломившись падают на колени во тьме. Успеют ли мои память и сны проскользнуть в него, пока он еще жив, да ведь я уже в нем, я всегда был в нем, расползся как угрызение совести, и разве не там вершится все, моя ночь и заочное рассмотрение моего дела, в тайных глубинах этого умирающего, и разве его смерть — не последний мой шанс на то, что я жил, но кто это бредит, ах да, не все ли равно, повсюду есть голоса, повсюду уши, кто-то, говоря без умолку, говорит: «Кто говорит? О чем?», а кто-то слушает, безгласный, непонимающий, отстраненный, и повсюду тела, скрюченные, неподвижные, в которых у меня ровно столько же шансов, так же мало шансов, как в этом первом попавшемся. И никто не станет ждать, ни он, ни другие, никто никогда не ждал, умирая, пока я поживу в нем, чтобы иметь возможность с ним умереть, нет, они все быстро-быстро умирают, говоря себе: «Умрем быстро, без него, как жили, пока еще есть время, а не то получится, будто мы и не жили». А этот другой, естественно, что сказать об этом другом, с его бредом о бездомных «я» и безденежных «он», об этом другом без номера и личины, чье брошенное существование мы рвемся занять, ничего. Очаровательное трио, и подумать только, что все это только один человек, и этот один в сущности ничто, пустое место. В таком случае предполагается, что я сейчас скажу, поскольку пришло время, что это и есть Земля, и эти жизненно важные органы, едва живые, были предназначены мне, но если я их не захвачу как можно быстрей, они могут достаться другому, ну спасибо, и рассмеявшись, рассмеявшись долгим беззвучным смехом все понимающего несуществующего существа, которое слышит, как ему приписывают такие крепкие выражения, — какое чувство юмора, ~ признайте, что вы опускаетесь и кончите тем, что сядете на велосипед. Вот хор счетоводов, они выступают, как один человек, еще один человек, и это еще не конец, здесь не хватит и всех народов, понадобятся биллионы, а после понадобится Бог, не засвидетельствованный свидетель свидетелей[43], к счастью, ничего из этого не вышло, ничего даже не началось, никогда и ничего, кроме никогда и ничего, это воистину счастье, никогда ничего, кроме мертвых слов.
XIII
Он становится еще слабее, старый слабенький голос, не сумевший стать мной, он замирает вдали, скажем так, уходит, или, попробуем иначе, слабеет, кто его знает, скажем так, вот-вот оборвется, больше и пытаться не будем. Он говорит, что не было голоса, кроме него, в моей жизни, если говоря обо мне можно говорить о жизни, а он может, он это еще может, или, если не о жизни, здесь он замирает, если только то, если только другое, здесь он замирает, если, говоря обо мне, здесь он замирает, но кто может больше всех, может меньше всех, если вы заговорили обо мне, вы можете говорить о чем угодно, вплоть до точки, где, вплоть до момента, когда, здесь он замирает, он больше не может говорить обо мне, здесь ли, в другом месте, так он говорит, так он шепчет. Кто это, это никто, здесь никого нет, есть голос без рта, и где-то там есть слух, что-то, что, вероятно, умеет слышать, и где-то там есть рука, этот голос называет ее рукой, он хочет, чтобы это считалось рукой, ну словом, что-то где-то, оставляющее следы того, что делается, того, что говорится, самую малость, нет, это фантазии, опять фантазии, есть только голос, он шелестит и оставляет следы. Следы, он хочет оставить следы, какие оставляет воздух в листве, в траве, в песке, он хочет, чтобы это выглядело как жизнь, но скоро всему конец, жизни не будет и не было никогда, будет тишина, и воздух, который еще дрожит секунду, а потом застывает навсегда, будет маленькая пылинка, которая падает долю секунды. Воздух, пылинка, здесь нет воздуха и неоткуда взяться пыли, а если говорить о мгновениях, о долях секунды, то и говорить не о чем, хотя все-таки есть о чем, это слова, которые он употребляет, и он всегда говорил и всегда будет говорить о вещах, которые не существуют, или существуют в другом месте, если угодно, если это называется «существовать», но сейчас речь не о другом месте, речь о том, что здесь, а, наконец-то он об этом, он все еще об этом, надо было уйти от этого, перейти к другому, туда, где время проходит и атомы на долю секунды собираются вместе, в то место, откуда, быть может, пришел этот голос, или порой говорит, что пришел, оправдывая свое право говорить о своих выдумках. Да, уйти отсюда, но как, все пусто, ни пылинки, ни дуновения, только дуновения этого голоса, и сколько бы он ни старался, ничто не происходит. Если бы я был там, если бы он мог оказаться мной, как бы я пожалел его за то, что он столько говорил понапрасну, нет, так не годится, он бы не говорил понапрасну, если бы я был там, и я бы его не жалел, если бы он стал мной, я бы его проклинал или благословлял, он был бы у меня в устах, проклинающий, благословляющий, который, да чего там, он бы не сумел это сказать, он бы больше не сумел сказать ничего особенного у меня в устах, он, сумевший столько вещей сказать понапрасну. Вот их оболочки, пускай улетают, это последние. Но эта жалость, все-таки эта жалость, разлитая в воздухе, хотя здесь нет воздуха, в котором могла бы разливаться жалость, просто такое выражение, не лучше ли на этом остановиться, спросить себя, откуда она берется, спрашивает себя голос, и не мерцает ли там зловредная искра надежды сквозь предательский пепел, еще одно выражение, робкая надежда робкого существа, в конце концов представителя рода человеческого, проливающего слезинку еще до того, как успел хоть что-то увидеть, нет, не нужно, ни этого, ни другого, и останавливаться ни на чем не нужно, ничто больше не должно останавливать его, ни в его падении, ни в его восхождении, и он, быть может, кончится пронзительным воплем. Правду сказать, нечасто он шел из сердца, в прямом или в переносном смысле, но это не повод надеяться, так сказать, на то, что однажды он вырвется, и взлетит ввысь, и треснет там, среди китайских теней[44], жаль, жаль. Но чего еще он ждет в конце-то концов, раз уже все решено и обжалованию не подлежит, почему не приглушит свой предсмертный хрип (еще одно выражение), почему не завершит все свое свинство одной подобающей случаю последней песнью? Последние вечные вопросы, на последней странице маленькая девочка в мечтательной позе, последние картинки, конец сновидений, конец прошедшей, проходящей — еще чуть-чуть и совсем пройдет — жизни, конец лжи. Возможно ли, возможное ли это дело наконец — погасить это черное ничто и его невозможные тени, покончить с нескончаемым и с говорящей тишиной, спрашивает себя голос, который сам и есть тишина, или это я, трудно сказать, все это один и тот же сон, одна и та же тишина, голос и я, голос и он, он и я, и все наши, и все их, и все их, но чей, чей сон, чья тишина, старые вопросы, последние вопросы, наши, то есть сна и тишины, но это закончено, мы закончены, да и не было нас никогда, и скоро ничего не будет там, где и никогда ничего не было, последние картинки. И кому стыдно за каждую беззвучную миллионную дольку слога, — причем неутоленная бесконечность угрызений все глубже вонзает свои зубы, — за то, что нужно выслушивать и шепотом тише тишайшего говорить так много лжи, так много раз произносить одну и ту же ложь, опровергая ее ложью, и чье это ревущее молчание, которое вместе и рана «да», и нож «нет», вот о чем он себя спрашивает. Но что стало с этим желанием знать, спрашивает он себя, исчезло, сердце исчезло, голова исчезла, никто ничего не чувствует, ничего не просит, ничего не ищет, ничего не говорит, ничего не слышит, кругом молчание. Неправда, нет, правда, и правда, и в то же время неправда, молчание и не молчание, никого нет и кто-то есть, ничто ничему не мешает. А если бы голос, старый прерывающийся голос, совсем наконец прервался, это было бы неправдой, и неправда, будто он говорит, говорить он не может, и прерваться не может. И если бы только один день был здесь, где нет дней, где вообще не место, а немыслимое существование, родившееся от невозможного голоса, и первый проблеск дня, все равно все было бы безмолвно, и пусто, и черно, как теперь, как будет скоро, когда все будет кончено, все сказано, вот что он говорит, вот что он шепчет.
Примечания
1
…шёл в гору. — Герой уподобляет себя Христу, восходящему на Голгофу.
(обратно)
2
Они там, наверху, обступили меня как на кладбище. — О жизни «наверху» постоянно говорит и герой «Как есть». Это жизнь, которой живут на земле, в то время как сам герой лежит в могиле, в яме, вырытой «столетиями непогоды». Покинув земной мир, он «стабилизировался» на границе жизни и смерти. «Гнить — это тоже жить», говорит Моллой.
(обратно)
3
…по исполинским папоротникам проходит зыбь… — Герой, по сути, вернулся в ту доисторическую эпоху, когда Земля была покрыта гигантскими зарослями.
(обратно)
4
…это лиственницы… — Под лиственницей была погребена собака любовницы Моллоя Лус. Некоторые критики видят в отношениях Моллоя и его любовницы Лусс отражение одного из древних средиземноморских мифов о сакральном самооскоплении, которое произвёл Аттис в честь богини плодородия Кибелы, чьё имя означает дословно «пещера», «полость». Сосна, под которой оскопил себя Аттис, у Беккета превращается в лиственницу. Миф об Аттисе связан с природными циклами и с архаическими ритуалами умирания и воскрешения.
(обратно)
5
Месье Жоли — Упоминается также в романе «Моллой».
(обратно)
6
…ксантиновый смех… — Ксантин — бесцветный порошок.
(обратно)
7
Перед фермой братьев Грейвз… — По-английски «graves» — «могилы». Персонаж под таким именем возникает также в романе «Уотт» и в «Мерсье и Камье»
(обратно)
8
…ходить туда-сюда. — В 1965 году Беккет пишет по-английски небольшую пьесу, которая носит название «Приходят и уходят».