Шрифт:
— Мать ничего-о. Впрочем, я ее давно не видел.
— Ты что, не с ними живешь?
— Ты меня удивляешь. Москва — столица нашей родины, центр семи морей. Или с морями я что-то наврал? И чтобы мне в Москве жить было негде!
У Пушкинской площади, на доезжая Тверского бульвара, я свернул направо и на Большой Бронной мы стали:
— Рассказывай, — сказал я.
— А что рассказывать? — и вдруг пропел частушку: «Я не знаю, как у ва-ас, / А у нас в Киргизи-и / Девяносто лет старуха / Комадир дивизи-и». Вот он оттуда приехал, вызвали зачем-то. Матери дома не было. И произошел у нас с ним милый разговор. Через цепочку. Он мне дверь на цепочку открыл: «Чтоб ноги твоей здесь больше не было! Если ты любишь мать, ты уйдешь!». А я люблю мать. Она у меня хорошая. Только ей в жизни не везет. Да чтоб еще я ей жизнь портил! Ладно, все это — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой. Хочешь, расскажу анекдот?
Он был трезв, джинсовый костюм на нем отглажен чьими-то стараниями.
— Не люблю я анекдоты и не запоминаю.
— Нет, ты послушай. В нем смысл есть. Профсоюзный деятель ночью поцелуем разбудил жену: «Я — по тому же вопросу…». Дядя Олег, я к тебе- по тому же вопросу.
И тут я спросил его, а спросить об этом было для меня, как через себя переступить:
— Ты с Юлькой видишься? Только не ври.
Он полез за пазуху:
— Вот те крест!
И действительно показал мне маленький белый крестик.
— С каких это пор?
— Да это — медсестренка в больнице. Сняла с шеи, дурочка, говорит — старинный: «Он тебя спасет…» Мой грех, из-за меня работу потеряла.
— Витька, милый, тебя действительно надо спасать!
— Дядя Олег! Можешь дать, дай. Но только не надо меня воспитывать.
Он взялся за ручку дверцы. И я отдал ему все, что у меня было, откупился, по сути дела. Видел, как он похромал с палочкой, не оглянувшись ни разу.
Медсестренка… Наверное, та, что плакала в окне второго этажа, а врач грозил ей.
Влюбилась дурочка, колола ему наркотики. Не моя, чья-то дочь.
Глава ХII
Я люблю возвращаться домой, когда дома Юлька. Бывало, школьницей, после занятий, она, еще до дома не дойдя, выпалит матери по телефону-автомату все новости, а дома — еще раз, и голосок радостный, звонкий, иногда я тайком включал магнитофон.
Теперь у нее с матерью — свои разговоры, с бабушкой она любит уютно посекретничать на кухне, а мне достаточно и того, что она есть. Никогда не думал, представить себе не мог, что она столько будет значить в моей жизни. Сегодня Таня вернется поздно, тещи нет, а это значит, ухаживать за мной и накрывать на стол будет Юлька.
Я открыл ключом дверь, еще света не успел зажечь:
— Папа, это — ты? Я заперлась в комнате, он у двери лежит. Только ничего не делай с ним, он ничего мне не сделал.
Споткнувшись о чью-то ногу, чуть голову не разбив, я зажег свет. Придавив собой дверь, полулежал Виктор, голова свесилась, из отвисшей губы на грудь стекала слюна. Не помня себя, я схватил его, поволок к входной двери.
— Отец, не будь зверем! — кричала Юлька.
Но даже не голос ее, а его худые лопатки, ребра, острые позвонки на спине- долго я потом их чувствовал — вот что остановило меня. Я втащил его в кабинет, одна его нога была в ботинке, другая — в продранном носке, так он и по улице шел. У дивана, на коврике, я оставил его лежать, сунул под голову диванную подушку.
Даже на дочь свою я не мог сейчас смотреть. Потом пришла Таня. Она щупала ему пульс, стоя перед ним на коленях, подымала веки, как мертвому.
— Надо вызвать врача!
— Ничего не надо.
— Потому, что не твой сын!
Я задрал ему рукав и показал Тане его вены, все исколотые:
— Тебе понятно? И еще водкой разит.
— Он может умереть!
— Отоспится.
— Так позвони ей хотя бы.
— И ей звонить не буду.
Вот так — до половины ночи. Таня подходила слушать, дышит ли, опять щупала пульс, требовала, чтобы я переложил его на диван. И — Боже мой, Боже мой, что делать?
Такой был мальчик!.. Я сидел на кухне, чтобы не слышать всего этого, курил, не зажигая света. Вдруг легкой тенью, в халатике- Юлька.
— Отец, я люблю тебя.
Я только успел почувствовать поцелуй и жар ее щеки. А ее уже не было.
Легли мы спать под утро. Мне послышался во сне щелчок английского замка. Но голова, как пьяная, не сразу оторвал себя от подушки. Вышел. Виктора не было. В кабинете валялся его ботинок. Он ушел в моих тапочках.
Глава ХIII
Поздняя осень 199… года. Я вышел из метро, подпираемый в спину теплым его дыханием. День был предзимний, темные снеговые тучи сели на золотой шпиль высотного здания, на верхние его этажи, там, должно быть, зажгли электричество.
И ощутимо было в воздухе уже близкое дыхание снега.
Я шел домой. Крытый грузовой фургон, объезжая что-то, заслонил все впереди, а когда проехал, я увидел то, что объезжал он, притормаживая: перед аркой, ногами на проезжей части, лежал на земле голый человек. Он лежал на своей распластанной под ним, разрезанной одежде, а другой человек, в черном прорезиненном плаще и остроконечном капюшоне, что-то делал над ним, как черный грач. И белая с красными крестами машина «Скорой помощи» стояла рядом. Все это было непонятно и жутко. Голое тело на земле, измазанное у поясницы засохшим зеленым и желтым, люди обходили, сторонясь: в Москве уже было два случая холеры. Я тоже прошел мимо, стараясь не вглядываться. Но глаз схватил все подробно, и пока я шел дворами, заново видел это запрокинутое, заросшее, землистое лицо старика, его торчащую в небо серую бородку, его большое, не старое, когда-то сильное, а теперь иссохшее тело с впалым животом и пучком темных волос. Одна нога его, искалеченная, вся в шрамах, была короче другой. И я узнал эту ногу. Я видел ее не раз: и в гипсе, и потом, когда сняли гипс и он ходил с палочкой. Витька!