Шрифт:
«Чего писать природу? Слышь, Космынин, чего размазывать сопли и наводить глянец на вершину творения? Вспыхивают блики от нашего масляного усердия, и до глубины прекрасного уже не добраться. Глянец слепит. Игрушка, фальшь, жалкое подобие натуры, что мы принимаем за правду и откровения. Бог, ежели он есть, изобразил ее куда лучше нас. Ее, нашу матушку, смотреть надо вот так, открытыми глазами! – Бурнашов приглашающим жестом обвел вкруг себя, делясь радостью и хмелея от красоты. – Ни строчки более на природу. Лишь бумагу зря переводить. Вся поэзия ваша псу под хвост. Размазня, липучка для мух. Близко не подступиться словами. Разве выразить, разве отыщутся такие слова? Язык бы с корнем вырвал за скудость». – «И вырвал грешный свой язык…» – «И вырву, приневолю себя, но вырву бесталанный язык. К чему плодить суррогат, подобие, обман, подмену чувствам? Я отступлюсь от писаний, я сам себя извел. Мне Лизу жаль, она погибнет со мною», – вдруг вырвалось наболевшее.
Приятель слушал, не оглядываясь, колченого ступал по скользкой пересохшей траве, отчаяние Бурнашова казалось ему игрушечным, лживым, ненатуральным пред его, Космынина, истинными муками. В ушах стоял Натальин всхлип: «Господи, как я ненавижу его…» А тут избранник судьбы, нувориш, самою жизнью, улещенный, сочится довольством, но строит из себя страдальца и несет бог знает какую чепуховину. Космынину бы его беды. Он угрюмел, поникал, горбился, и мир был ему несносен с его вязкой духотою, комариной толкотней над плечами, гнусавым лягушьим ором; вся эта разноплеменная плодящаяся тварь лишь усиливала тоску и предсказывала грядущее одиночество. Голос Бурнашова, скрипучий, наставительный, преследовал Космынина, понуждал торопиться, и назойливая, вязкая возвышенная тирада только подчеркивала всю никчемность, унизительность его прозябания. Заковал себя в латы, все стерпел, и когда до цели один лишь шаг, тут жена подставила ногу…
Под березовым пологом духота сникла, обступил желанный терпкий покой, и душевная хмарь сразу пропала, как некая игра воображения. Казалось бы, деревья отсекли, сузили мир до высоченного упершегося в небо колодезного сруба и сами эти рукастые стволы и были той единственной лестницей, уводящей на волю, но жизнь, куцая, истерзанная, потерявшая вроде бы всякий смысл, вдруг наполнилась особым значеньем и красотой, а в дальнем конце мрачного безысходного тоннеля забрезжил спасительный свет. Природа лечит, чего там таить, она бальзам на кровоточащее сердце, она врачует самое запущенное, сочащееся скверною, и летняя березовая роща, всклень наполненная благодатью, вымывает из болезной груди всю накипь предчувствий, скорби и тревог.
Космынин встряхнулся, в нем проснулся азарт охотника, он зарыскал по лесу, сразу позабыв и Бурнашова, и его заботы. Впрочем, какие грибы об эту пору? Но первые пробные плоды – выкидыши земли, вестники грядущих обильных родин человеку, заскучавшему после зимы, особенно желанны. Немая, отяжелевшая под снегами земля как бы обнадеживает человека, крепит его надеждами, дает крохотный праздник сердцу, чтобы плоть его приготовилась к долгой упорной страде. И первые-то грибы средь мелкой влажной лесной травы – как факелы, как зазывные огни, они манят, далеко привлекают ваш взгляд, в этих ярких красках есть азарт и тревога: малиново-красные шляпы подосиновиков словно бы подстерегают, трепещут в ожидании человека, им так не хочется пропасть впустую, погинуть задаром, окиснуть под ярилом, растечься, отдаться во власть июньскому прожорливому червю. Вы не замечали за грибом такого свойства, что он вообще обладает особым взглядом, некой притягательной силой: куда бы ни смотрели, куда бы ни направляли стопы свои, вдруг, и как правило совершенно внезапно, вас вроде бы кто-то окликнет едва слышно; вы внезапно оглядываетесь и за клочком зреющей лесной повители, в моховой подушке иль за еловой провесью видите полузатаенную красную головенку с налипшей травяной паутиной на макушке. Словно бы ранее таился скрытник от всех, выжидал, набравшись терпения, и вот подстерег именно вас, дотерпел, перемог подтачивающую жару, отодвинул смерть, чтобы дожить до своего избранника, властелина. Это колосовик для всякого праздного люда, в сенную страду вдруг подавшегося в лес за лешевой едой: но осенний гриб, который сунулся к вам под ноги, который позвал едва слышно, – это ваш и более ничей. Порою возникает такая сумасшедшая мысль, что не мы охотимся за грибами, но они терпеливо выжидают, выбирают своего хозяина. И потому нет в природе иного существа, как гриб, обладающего такой переменчивостью облика, такой скрытностью обитания, такого способного к уловкам, к игре красок. Все эти уловки даны не только для продления рода, но чтобы боровик сумел дождаться единственного из всего человечества.
Все-таки как богата природа на чувства, и все сущее таинственно и невидимо связано в ней единой болевой нитью.
Урожай для конца июня был неожиданно щедр. Пока рыскали по лесу, разохотились мужики, задорились друг перед дружкой, на каждый трофей издавали торжествующий клич, при этом легко и бездумно смеясь.
Вернувшись, Космынин сослался на усталость и поднялся в светелку отдохнуть. Бурнашову показалось, что друг ожидал найти там жену. Алексей Федорович отыскал тень, решил не мешкая прибрать грибы, но, к сожалению, почти всякий располовиненный, вскрытый дубовик, такой яркий, праздничный, зазывистый, с молодой нежною шкуркой, оказался непонятным образом источен изнутри, в самой сердцевине, словно бы гада вдунули, вдохнули еще в утробе земли, он, видимо, обитал уже в самой споре зарождающегося чуда, чтобы сгубить его в изначалии жизни: червь клубился под нетронутой упругой кожей, в хрустящей белоснежной мякоти и стремительно выжирал такую недолговечную плоть, пока опасаясь выдать свое присутствие.
«Хоть бы на суп набрать», – с сожалением подумал Бурнашов, вырезая из гриба крохотную луковичку, и тут услыхал на веранде голоса: жена мешала варенье, оттуда накатывал сладкий земляничный дух. Разговор, наверное, затеялся недавно, женщины, как водится, перетряхивали свою жизнь, не стесняясь самых тайных подробностей; они не успели прискучить друг другу, не было повода повздорить, и взаимное участие, жалость сквозили в каждом слове. Голос гостьи звучал устало, хрипло, кисло, с той нескрываемой болью, коя сразу выдает все неудовольствие судьбою. «Чего ты с ним живешь?» – вдруг спросила Наталья. Из рук жены выпала крышка, от рассыпчатого металлического грохота Бурнашов вздрогнул и напряг слух. Он вдруг подумал, что жизнь в последний год превратила его в наушника, тайного соглядатая, и, пожалуй, чтобы вызнать истинное положение вещей, ему придется скоро подглядывать за самим собою. Прелюбопытное состояние, не правда ли? Как обнаружить праведность своих мыслей, поступков, желаний, отношений, ведь даже самый близкий может счэлгать будто бы во спасение. Как мы погрязли во лжи, как мы неискренни.
«Слушай, чего ты с ним живешь? Он же старик, даже ребенка тебе не может сделать».
Бурнашов вспыхнул, будто по лицу наотмашь полоснули плетью, и сейчас, кровавясь и набухая, вспыхнул наискось от лба к подбородку алый жгут. Вся плоть Бурнашова поначалу восстала, взбунтовалась, воспротивилась грубой откровенности простых слов. Но права же она! Права, стерва! Вот где собака зарыта, что права баба. То, что с такой тщательностью скрывалось от самого себя, оказывается, на самом-то деле давно известно и понятно всем. Бурнашов, ты совершеннейшее ничтожество, ты даже ребенка не можешь сделать. Как же это в народе говорится? Ребенка состряпать дело нехитрое. На это ума не надо… А ты, Бурнашов, кичился умом, а он, оказывается, вовсе не нужен, он скорее обуза, неотъемная заплечная торба, вериги, ярмо твое. То, чем ты хвалился, сердешный, это лишь болезнь, вроде кори, помеха в постельном делании, для чего не надо ни капли ума. Ты слышишь? Не надо ни капли ума, так распорядилась природа, и ты ее пасынок, она спешит от тебя освободиться, чтобы не продлился никчемный род… Но почему так долго молчит Лизанька? Иль ее покоробила нагая истина? Иль я здесь ни при чем, она всю вину обнаружила в своих черевах, недозрелой утробе, а солгать перед гостьей для нее хуже смерти, это как бы навсегда предать и продать ближнего. Утешься, не в тебе вина, не в тебе…
«Ты знаешь, Наташа, я его люблю, – спокойно ответила Лизанька. – Не будет детей, возьмем из приюта. Сколько их, сирот». – «Дура ты, господи, дура набитая. За что его любить, сивого, от его бороды козлом пахнет. Он тебя в скотницу превратил. Он же тебя запряг. Ему домработница нужна. Я бы с ним ни дня. Ты красивая баба, в городе любого мужика захомутаешь», – наступала, совращала гостья; ей нестерпимо хотелось соблазнить Лизаньку, взять осадою крепость, словно бы сама мысль о счастии ближнего сожигала сердце Натальи. Ей бы куда проще стало, если бы эта тоненькая кроткая женщина, почти ребенок, мучилась бы сейчас от горя. Оказывается, страдания ближнего излечивают куда лучше всяких гомеопатических пилюль: тогда можно пожалеть его, утешить, опустошиться, излечиться, исповедоваться и тем как бы соскрести накипь со своего сердца, облегчить его. Это ведь как здорово, когда все несчастливы и повязаны одной цепью тоски и прозябания. Счастливого человека не пожалеешь, тот сам полон участия и своим существованием лишь больнее ранит неприкаянную душу. Так обыкновенно полагает самовлюбленный– человек без ангела в груди…