Шрифт:
– Я маленький робкий человек... Отпустили бы вы меня с миром, – жалобно попросил я, почти проскулил по-щенячьи, и мы невольно рассмеялись.
– Боитесь, что съем?
– Боюсь, – искренне признался я, уже подтаивая изнутри и отталкивая от сердца соблазны. – Вы опасны даже на расстоянии...
– Юрий Константинович, вы слышите, что говорит ваш друг?
– Слышу, слышу...
– Павел Петрович, только не молчите, прошу вас! Я так остыла внутри, я уже ледышка... Меня Фарафонов отловил, когда я ехала в монастырь... А от вас такое тепло... Я не раз вам признавалась по телефону, правда?.. Я не вру, видит Бог... От каждого вашего слова я оттаиваю, так льдинки со звоном и отпадают. Вы слышите, как внутри у меня звенит? Не притворяйтесь, пожалуйста... Я знаю, что вы ничего и никогда не боялись... Я тогда была студенткой, да. Вы говорили залу: «Если человек не идет к Богу, то Бог должен прийти к человеку». Я, как помню, тогда успокоилась, послушалась вас и стала ждать. И Он однажды пришел, я узнала Его. Худой, с котомкой, изветренное до кости лицо, волосы сзади стянуты веревкой, как у рокера.
– И неужели я мог сказать подобное? – Я сделал вид, что не расслышал признания, но сердце у меня как бы мучительно сжало в горсти.
– Это были бредни молодого диссидента, который боится взять пистолет, но таскает в кармане хорошую фигу, – захихикал Фарафонов и ехидным плутоватым смехом размагнитил прихожую, разомкнул меня от гостьи. Я смолчал, вполне согласный с Фарафоновьщ. Марфа приотодвинулась и, повернувшись к зеркалу, принялась по-бабьи ощипываться и охорашиваться, позабыв меня. Фарафонов уже нетерпеливо переминался у стола, и граненая рюмка с коньяком мелко тряслась в руке. Ему не терпелось выпить.
– Хромушин, время – деньги... За Марью Моревну... За покоенку... Не чокаясь... Боюсь, уже не встретиться там. Куда нам... С нашими-то грехами...
Не дожидаясь, Фарафонов на миг понурился, словно бы собираясь с силами иль выгадывая нужный момент, выпил махом, потер сухие ладони, сверху, по-соколиному, проглядел стол, но зацепил из закусок лишь лимонную дольку и отправил в рот, испачкав губы сахарной пудрой. Марфа остро заточенным ногтем проткнула розовый лепесток семги и чинно положила на высунутый язык, отчего-то повернувшись ко мне. Глаза ее влажно, радостно переливались, как две студенистые улитки. Потом опустошила посудинку мелкими глотками, прибулькивая горлом, как птаха.
– Первая – за упокой, вторая – за торжество момента. – Фарафонов зачем-то торопил стол, словно спешил нагрузиться и потушить сердечную тревогу. Он и про Марысю позабыл. Взгляд его был пепельный, пустой, выгоревший до золы. – За нового президента, Паша... Я был там. Он не шел, Паша, он летел, как Чапаев с занесенной шашкою, и ручьи вражеской крови лились за ним. И лилипуты попрятались... Лысые пустые головы падали, будто кочаны капусты, а шашка вжик-вжик... – Фарафонов торопливо выпил, размазывая коньяк по губам.
– А как ты попал в Кремль?
– Паша, я всюду... Было бы странно, если бы коронация прошла без меня. – Фарафонова прорвало, он говорил о тайном, что всегда скрывал, будто торопился в последний час вывернуться изнанкою: де, посмотрите, какой я на самом деле всемогущий, но признания его мало походили на похвальбу иль исповедь. Это были какие-то словесные корчи, часто прерываемые угрюмым, желчным хохотком. – Они все прошли через меня, через эти руки, жалкие ли-ли-путы... У меня была квартирка в Бахрушинском переулке, и они слетались туда, как бабочки. Вино, икра, даровой кайф, девочки, сплетни. Они догадывались, что недаром, доносили друг на друга. За все надо платить. А все, что имели, – это фига в кармане и вечно голодный завистливый зоб, и пустые защечные мешки, которые торопились набить. И этот запас тащили домой, наглым деткам, чтобы в своей норе похваляться тем, как надурили, обчистили меня, объели и обгадили... Смешно-о?.. А я, прослушивая болтовню жадных людей, как бы скитался по затхлым душным коридорам их пустых голов, среди плесени и грязи отыскивая хотя бы искру порядочности... И радовался, когда случайно находил... И вот эти плешивые шакалы с испугом встречали Пути-Пути, обскакавшего их на кривой, и прятали головы...
Фарафонов впервые назвал президента по фамилии и, вращая вокруг тулова «гамадрильей» головкой, осторожно пообсмотрелся, переводя взгляд по всем укромным местам, где могли прятаться микрофоны. Ведь и в Россию наконец пришла европейская цивилизация, когда следят не те, кому положено службою, но все – за всеми, чтобы получить навар. Фарафонов сегодня был редкостно беспокоен, словно ему поджаривали пятки иль отправились в погоню и надо было прятать концы. А может, его мучила зависть, что именно он, пастырь, человек редкого ума, когда-то игравший судьбами, нынче вдруг выпал из обоймы и оказался внутри овечьего стада, покорный и безвольный. И осталось лишь похваляться, накручивать побасенки, лить колокола, хоть бы и этим утишивая обиженное сердце.
– Но эти пустые люди, как ты изволишь выражаться, с помойкою в голове, пинком под зад прогнали вас, умников, – уязвил я Фарафонова, потому что с этими «пустыми людьми» когда-то имел дело и я.
– Хромушин, ты каждое слово примеряешь на себя. Так нельзя.
– Но это же правда...
– Потому что над нами стояли того же сорта серенькие люди, прошедшие точно такой же извилистый путь, только еще более изворотливые, бесхребетные... И никто никого не прогонял, они лишь заключили союз между собою... Временный союз шакальей стаи, чтобы при случае пожрать ослабевших и забрать их пайку.
– А разве новый президент не из той же стаи, только обогнавший на полкорпуса, чтобы первому ухватить кусок пожирнее? Даже фамилия как псевдоним... Ему бы надо путь указать из ямы, ясный понятный путь, а он сейчас поведет кривой, запутанной тропкою, освещая под ногами гнилушками, да все через болота и топи, чтобы вовсе пропали мы, обессилели на бездорожье, и тогда каждый охочий может обратать нас голыми руками... Пока разберется народ, что за псарь пришел их погонять арапником, многие вымрут.