Шрифт:
Л. Н. Толстой писал того же 1863 года:
Ваши оба письма одинаково были мне важны, значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич. Я живу в мире столь далеком от литературы и ее критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое — удивление. Да кто же такое написал Казаков и Поликушку?Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в годов и найдешь там где-нибудь в углу между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под заглавием художественное.И сличая с тем, что вы говорите, согласишься что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. Поликушка— болтовня на первую попавшуюся тему человека, который «и владеет пером»; а Казаки— с сукровицей, хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина; к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем теперь как писать? теперь незримые усилия даже зримые, и притом я в юхванствеопять по уши. И Соня со мной. Управляющего у нас нет, есть помощники по полевому хозяйству и постройках, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. — Что вы думаете о Польских делах? Ведь дело-то плохое Не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавленного гвоздя? Что ежели мы приедем в Никольское, — увидим мы вас? Когда вы будете у Борисовых? Не пригоним ли мы так, чтобы вместе съехаться? Прощайте! Марье Петровне мой душевный поклон. Соня и тетенька кланяются.
Л. Толстой.
Однажды далеко до сенокоса приехал к нам, к немалой радости нашей, Петр Афанасьевич. Улучив минуту, когда мы были с ним одни, он вдруг неожиданно повел следующую речь:
Я давно мучаюсь своею неаккуратностью и очень хорошо звано, что несвоевременная высылка мною процентов была одною из причин, заставивших тебя бежать из Москвы. Вот уже который год я мучаюсь и трачу деньги на дурацкий, мельничный процесс на Тиму, и вместо того, чтобы возможность расчесться с тобою увеличивалась, она постоянно уменьшается. Ты, конечно, не знаешь этого процесса, который у меня в зубах застрял. Но сделай милость, обрати на него на минуту внимание, так как я желаю выложить перед тобою дело вкратце начистоту. Ты знаешь, что покойный отец наш долгое время строил в своем ливенском имении на реке Тиму громадную крупчатку, в которую всадив в то время более ста тысяч (ассигнациями) денег, так и оставил ее, не оснащенную дорогими жерновами. Мы с братом Василием сдали ее на 12-ти летнюю аренду, которой через два года истекает срок. Мельница все время работала беспрепятственно, как вдруг в третьем году ливонский купец Б-в, купив на той же реке, семь верст ниже, подлинной раструс, стал заводить высокую плотину; но покуда он возводил новую, я просил Формальнаго освидетельствования через губернского архитектора, который намерил подъем воды на старой плотине Б-ва четыре аршина и два вершка до линии, обозначаемой зигзагами гнили, образованной прежним уровнем. В виду формальной опоры такого измерения, я не просил тотчас же суд о формальном воспрещении дальнейшей разорительной для моей мельницы постройки, а думал: «если ты так нагло вторгаешься в мою собственность, то я обожду, когда ты потратишься на свои незаконные постройки, — и разом их поломаю». Тем временем Б-в, сломав прежнюю плотину и уничтожив старые признаки, вытребовал в свою очередь инженера-техника, который дал ему свидетельство, что подъемом воды даже на четыре аршина двенадцать вершков он все-таки не подольет рабочих колес моей мельницы; вследствие чего Б-в поднял воду и затопил мою мельницу, при вопле моего арендатора. Я подал уже два года тону назад в суд, и дело остановилось только на формальной стороне, т. е. на вопросе, какую высоту воды на Б-ской плотине следует считать первоначальною до решения дела по существу. В настоящее время дело это находится в московском сенате, и хотя у меня там и поверенный, стоящий немало денег, но толку, братец, я никакого не вижу. Теперь, продолжал брать, когда ты знаешь сущность дурацкого дела Тимской мельницы, я хочу предложить тебе следующее. Ты бы бесконечно одолжил меня и развязал мне руки, взяв Тимсную мельницу за должные мною тебе 22 тысячи рублей. Подумай хорошенько и, если ты будешь согласен, поедем завтрашний день в Орел для совершения купчей, для чего я привез с собою все нужные документы.
Сообразив, что, не взирая на плохое положение мельницы, все-таки существует надежда окончить более или менее удовлетворительным образом процесс и получить в руки известную ценность, тогда как с другой стороны на выход брата из финансовых затруднений нет ни малейшей надежды, — я безусловно согласился на совершение купчей. Приехав в Орел на братниных лошадях, мы остановились с ним в одном номере гостиницы, и так как, помнится, у меня всех денег было 700 рублей, а на совершение купчей следовало еще тысячу, я тотчас же телеграфировал в контору Боткиных, прося о высылке мне в Орел тысячи рублей, которых я по тогдашней почте никак не мог получить ранее трех дней.
На другой день я получил телеграмму: «деньги высланы».
В течении моих воспоминаний я не раз вынужден был останавливаться на мелочах, имевших для меня в данное время глубокое значение. С другой стороны, я не описывал бы своего прошлого, если бы не был уверен, что всякий читатель, оглядываясь на собственную жизнь, найдет в вей нечто подобное. Не случалось ли каждому быть нежно обнимаемому и быть может совершенно искренно близкими людьми? Но стоит судьбе хотя слегка вам улыбнуться, и из ласковых уст слышатся недружелюбные звуки.
Казалось бы, что мы в Орле только со вчерашнего дня, а поутру за кофеем брат добродушно протянул мне письмо со словами: «вот прочти. Любинька пишет: „а Тим-то, кажется, тебе улыбается“. Очень рад, прибавил брать, что он улыбается: стало быть ему весело».
Зная фантастическую изменчивость братниных мыслей и слушая его иеремиады на скуку пребывания в номере, я ясно понял, что купчая должка быть совершена либо завтра, либо никогда.
В дверь номера постучались, и на общий крик наш: «войдите!» — вошел бывший мой школьный товарищ, а в данную минуту старший городской врач барон Мейдель.
— Ты вчера, любезный друг, не застал меня дома, и вот я захотел повидаться с тобой на минуту. Зачем Бог тебя принес?
Я рассказал барону все дело, прибавив, что с телеграммой в руке о высланных деньгах не мог у знакомых купцов занять тысячи рублей на один день.
— Ну, брат, заметил барон, — это такой город. Денег тут ни за что не займешь.
— Да какой же тут риск! — воскликнул я:- я могу тотчас же дать доверие моему кредитору на получение моих московских денег на почте.
— Постой, отвечал барон: — не приходи заблаговременно в отчаяние: я сейчас сбегаю к одному человеку и объясню ему дело, но предупреждаю, что ему все равно, на три ли месяца или на три дня будут взяты деньги; но он менее трех процентов не возьмет.
Конечно, я как утопающий схватился за эту доску спасения и, получив деньги (это было часов в 11 утра), тотчас направился в гражданскую палату к знакомому секретарю.
— Нельзя ли сегодня совершить купчую?
— Помилуйте, возможно ли это? Нужны справки, а теперь уж двенадцатый час.
— Сделайте одолжение! приставал я. — Я поблагодарю от себя столоначальника и рассчитываю на вашу любезность. прибавил я, всовывая ему в руку 25-ти рублевую бумажку.
— Право, какой вы нетерпеливый, сказал улыбаясь секретарь. — Пожалуйте сейчас надлежащий гербовый лист, и через полтора часа приходите с братом для рукоприкладства, и я тотчас же подам дело на утверждение присутствия, и в два часа вы получите купчую.
К вечеру я вернулся в Степановку владельцем Тимского имения. Каких денег стоило бы в настоящее время такое быстрое совершение дела?