Ульянов Николай Иванович
Шрифт:
Очень хорошо это слово «рукоположенный». Оно выражает исконную, мистериальную черту русской литературы.
Старик Державин нас заметил И в гроб сходя благословил.Пушкин дорожил этим благословением, как родительским. Еще больше дорожил благословением самого Пушкина — Гоголь. А Достоевский, признававшийся, что «все мы вышли из Шинели Гоголя», — указывает на продолжавшуюся из поколения в поколение хиротонию. Литературная благодать дошла до наших дней в лице Бунина и пресеклась. Кончается династия помазанников, начинается безблагодатный период. Русская литература чувствует себя сейчас так, как, вероятно, будет чувствовать последний человек на земле, когда останется совершенно одиноким перед лицом наступающих ледников. Говоря «русская литература», разумеем, конечно, литературу эмигрантскую. Что бы ни писали журналисты, — в СССР ее не существует. Там уже ледники. Большевики редко говорят о себе правду. Только когда меняется политический [25] курс или низлагается крупный сановник, деятельность которого подвергается полному разоблачению, — их как бы прорывает. Тогда срываются завесы, обнажаются тайны, и «в порядке самокритики» сыплются ужасные признания и откровения. Совсем недавно, в журнале «Знамя» появилась статья И. Эренбурга «О работе писателя», где среди обязательных славословий и превознесений советской литературы разбросаны пространные высказывания о ней, дающие образ такой деградации, такой пародии на искусство, нарисовать который мог позволить себе только крупный вельможа и то с благословения высшей власти. Статья Эренбурга — ценнейшее свидетельское показание, вернее — признание убийцей совершенного им преступления. Смысл его саморазоблачений ясен: большевики ищут способ гальванизировать труп ими же зарезанной русской литературы. Попутно выдается свидетельство в том, что она действительно зарезана.
Всё, что сохранилось от исторического древа российской словесности, о чем еще можно пещись и что можно спасать — находится здесь, за границей. Мы не случайно употребили слово «спасать». Спасенное, в свое время, уходом от большевистского режима нуждается ныне снова в спасении. Смерть Бунина обнаружила это с полной очевидностью. Умирая, скиптроносцы литературы оставляют ее один на один со стоглавым, стозевным, давно, казалось, исчезнувшим чудовищем, грозящим ей полной гибелью. Как в американском фильме: от атомного взрыва, на далеком севере, пробуждается исполинский ящер, пролежавший во льдах десятки тысячелетий в состоянии анабиоза. Оживленный, он начинает топить корабли, опрокидывать маяки и, добравшись до Нью-Йорка, давит людей и разрушает дома. Год от года, всё отчетливее, проявляет свои очертания в нашей литературе такой дракон. Из всех Сцилл и Харибд, подстерегающих российскую словесность, — это самое страшное. Кто хочет понять, о чем идет речь, должен перечитать знаменитую сцену в «Отцах и детях», где Аркадий Кирсанов, ласково отнимая у отца книгу Пушкина, подсовывает ему «Stoff und Kraft» Бюхнера. Этому предшествовал разговор с Аркадием Базарова: «Твой отец — добрый малый; но он человек отставной, его песенка спета. Он читает Пушкина. [26] Растолкуй ему, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик. Дай ему что-нибудь дельное». В этой, казавшейся когда-то курьезной, а ныне очень страшной сцене — завязка драмы русской литературы.
Тургенев ничего в ней не выдумал. Призыв вышвырнуть Пушкина за окно, как вздорное, ребяческое чтение, раздавался в его время со страниц толстых журналов. От печатного слова требовали «дельности». Нечесаные студенты, на своих вечеринках в накуренной комнате, произносили яростные речи против Фета, Пушкина, Гёте, именуя их не иначе, как «тунеядцами», «паразитами», даже «негодяями». Ставилась задача всемерного их развенчания и осмеяния. Писарев требовал «сделать так, чтобы русский человек, собирающийся вздремнуть или помечтать, постоянно слышал в ушах своих звуки резкого смеха, сделать так, чтобы русский человек сам принужден был смеяться над своими возвеличенными пигмеями — это одна из самых важных задач современного реализма». Уснуть, в понимании Писарева, значит увлечься Пушкиным и Лермонтовым. Вальтера Скотта и Ф. Купера он прямо называет «усыпителями человечества», а исторический роман «одним из самых бесполезных проявлений поэтического творчества», потому что «в наше время, когда надо смотреть в оба глаза и работать обеими руками, стыдно и предосудительно уходить мыслью в мертвое прошедшее, с которым всем порядочным людям давно пора разорвать всякие связи».
Сколько знакомого в этой тираде! И подчеркивание какого-то особого значения «нашего времени», на котором исключительно следует сосредотачивать внимание, и «мертвое прошедшее», с которым необходимо порвать связи, и постоянная забота — не дать читателю уснуть, уйти в «чистую поэзию». Кто прожил два или три десятка лет под Советами, тому это знакомо, как «кошмар минувшей ночи». Фразеология шестидесятников отделена от нас почти столетней давностью, но получила в наши дни небывалое распространение. Она означает цельный, законченный взгляд на искусство и на литературу. Она — не специфически русское явление. Начали его [27] проповедывать, кажется, французские рационалисты типа Дидро, от которых он был воспринят идеологами революционного движения и социализма. Нечто подобное нашему шестидесятничеству наблюдалось почти во всех странах. В Германии, Людвиг Бёрне поносил Гёте, примерно в тех же выражениях, в каких у нас поносили Пушкина. Но нигде, кроме России, не доведено это было до своих логических пределов и не породило такого числа фанатических последователей. Европа пережила это, как сравнительно легкую болезнь, тогда как в России оно просуществовало до большевистской революции, сделавшей его своим знаменем.
У нас сейчас всё более ширится взгляд на 60-е годы, как на реторту, в которой зарождался Гомункулюс большевизма. Читателям «Нового Журнала» известна интересная статья Н. Валентинова «Ленин и Чернышевский», где прекрасно показано, как эстетические воззрения 60-х годов впитаны были Лениным вместе с политическими и философскими учениями того времени. Они сделались таким же обязательным признаком большевистского мировоззрения, как экономическая и социалистическая доктрина Маркса. Хотя у большевистских руководителей искусства чаще всего наблюдается превознесение трудов Чернышевского и Добролюбова, но тайной их любовью является самый крайний из шестидесятников — Писарев. В этом убеждает анализ их политики и все высказывания об искусстве. Чего стоит один термин «социалистический реализм»! Рассказывают, что когда И. Эренбург приезжал (до «измены» Тито) в Югославию для собеседования с тамошними литераторами, зашел разговор о социалистическом реализме. «Вы знаете, что такое социалистический реализм?» — спросил кого-то высокий гость. Тот смиренно сознался, что не знает. «И я не знаю», — признался, в свою очередь, Эренбург. В СССР нет и не существовало человека, включая самого автора лозунга — Сталина, который бы мог толком объяснить, что это такое.
Тот же Эренбург свидетельствует, что «социалистический реализм не литературная школа, он допускает множество различных художественных приемов». Социализму, как известно, служат вчерашние [28] футуристы, имажинисты, сохраняя все особенности старой своей формы. Это не мешает именоваться им социалистическими реалистами. Постичь загадочный термин, исходя из обычного понимания слова «реализм», как всем известного направления в искусстве, невозможно. Есть только один путь: попытаться установить, не употреблялось ли когда-нибудь это слово в ином смысле? Стоит задать такой вопрос, как положительный ответ сразу последует. Употреблялось. Писарев в 60-х годах вкладывал в него такой смысл, без которого разгадка пифического бреда Сталина невозможна. Под реализмом он разумел не литературное направление, а скорее неотъемлемый признак всякого искусства вообще. «Кто не реалист, тот не поэт, а просто даровитый неуч или ловкий шарлатан, или мелкая, но самолюбивая козявка». Искусство не может не быть реалистичным, если хочет, чтобы его признавали, как ценность. Этот тезис прочно воспринят большевизмом. Возьмите любую советскую энциклопедию, любой терминологический словарь, тот же устав союза советских писателей, и везде под словом «реализм» прочтете: «основной метод искусства и литературы».
Основной. Это значит — вне реализма не может быть ни искусства, ни литературы. Большевики с молоком матери всосали эту идею еще в дореволюционный период своего существования и пришли к власти убежденными «реалистами». В первый год своего владычества, когда им было не до искусства, они терпели бросившихся к ним на шею «левых» — Альтмана, Татлина, Пуни, Маяковского, Асеева и всех эпигонов футуризма, но потом твердо и решительно дали им отставку. Кто не реалист, тот не художник.
Но что такое реализм и реалисты? На это у Писарева можно найти такие ответы: «Вполне последовательное стремление к пользе называется реализмом и непременно обусловливает собою строгую экономию умственных сил, т. е. постоянное отрицание всех умственных занятий, не приносящих никому пользы». «Реализм, сознательность, анализ, критика и умственный прогресс — это равносильные понятия». Об искусстве, как видим, здесь даже не говорится. Широта писаревских определений такова, что обнимает не одно искусство, но все [29] «умственные занятия». Эпитет «умственный» особенно подчеркивается. «Реалистами могут быть, в настоящее время, только представители умственного труда». Отсюда, совершенно очевидно, реализм означает господство ума, мысли. Произведения, в которых не обнаружено рационального начала, признаются пустыми, ненужными побрякушками. Так, басни Крылова забракованы Писаревым, как «робкие намеки на сильный ум, который никогда не может и не осмелится развернуться во всю свою ширину». За Шекспиром, Байроном, Шиллером, Гейне и Мольером признаны кое-какие достоинства, единственно потому, что у них можно найти «несколько дельных и умных мыслей». «Мысль и только мысль может переделать и обновить весь строй человеческой жизни». Художнику-реалисту и задачи ставятся своеобразные: реалист должен думать только о тех людях, которые могут проснуться и превратиться в реалистов. Реалистами, значит, могут быть не только пишущие. Писарев мечтает о таких временах, «когда реализм войдет в действительную жизнь», т. е. когда подавляющее количество населения станет реалистами. К этому «светлому будущему» (тоже писаревское выражение) должны вести человечество современные реалисты. Не будем увеличивать количество цитат; смысл их ясен: реализм — не течение в искусстве, не школа, а умонастроение, мировоззрение, политическая доктрина, преследующая «идею общей пользы или общечеловеческой солидарности». Скажем сразу: реализм Писарева как две капли воды похож на социализм. Конечно, этот социализм, по всем признакам, — утопический, но ведь и мы постепенно приходим к мысли, что иного социализма, кроме утопического, пожалуй, и не существовало. Писарев не мог, по цензурным условиям, открыто заниматься его пропагандой, не мог даже называть его по имени; он дал ему псевдоним популярного в то время литературного течения. Вот почему большевики и все наши революционеры очарованы были словом «реализм». Присовокупив к нему эпитет «социалистический», они превратили всё выражение, с точки зрения Писарева, в тавтологию, а простого смертного заставили ломать голову над его загадочностью. Сталин вряд ли читал самого Писарева и вряд ли знал шестидесятнический смысл «реализма», но он усвоил это слово в социал-демократическом подпольи в том туманном, но сакраментальном смысле, [30] в каком оно дошло до начала XX века от 60-х годов. Он успел усвоить идею близости этого термина к политическому движению, которому посвятил жизнь, и когда провозгласил реализм «основным методом искусства и литературы» — снабдил его, для большей прочности, эпитетом «социалистический».
И вот, в СССР происходит воскрешение идеологического монстра шестидесятых годов со всем его глубоким презрением к искусству, как таковому, с подчиненностью его практическому знанию и политической мысли, с признанием за ним чисто служебной роли. Усваивается мысль Писарева, выраженная в свое время в откровенно циничной форме, — воспитывать народ с помощью искусства, как малых ребят. Ведь дети «читают только то, что их забавляет». Надо забавное чтение использовать для преподнесения им серьезных идей: «увидело дитя малое червонец — давай его сюда! Цаца! Увидело золоченый орех и к ореху потянулось. Тоже цаца! Ну, вот и надо, чтобы научные идеи всегда были размалеваны, как цацы. Пускай дитя малое играет этими цацами. Они помогут ему расти». И есть у него еще одно высказывание, глубоко запавшее в душу нашим преобразователям общественного строя: «Капля долбит камень non vi, sed saepe cadendo (не силой, но часто повторяющимся падением), и романы незаметно произведут в нравах общества и в убеждениях каждого отдельного лица такой радикальный переворот, какого не произвели бы без их содействия никакие философские трактаты и никакие ученые исследования». Не заключен ли в этих отрывках весь смысл литературной политики советской власти?