Шрифт:
— С тобою нет никакого смысла играть.
Он явно хотел сказать этим, что я глуп. Я обижался, но глотал обиду.
На бильярде он тоже играл хорошо. Меня он поразил своим искусством. Быть может, я удивлялся его умелой игре только оттого, что никогда прежде не видел, как играют на бильярде. Но когда он с первого удара разбивал пирамидку и загонял шар в лузу, а потом клал подряд еще два шара, у меня замирал дух.
Кии и шары он без труда раздобыл у старичка с медными пуговицами. Вообще и старичок этот и Мария Васильевна относились к нему со странным благоволением, совсем не так, как к нам, работникам Дома просвещения. Они улыбались ему, и кланялись, и всегда старались услужить, если он о чем-нибудь просил. Играя с ним, старичок маркер угодливо семенил вокруг бильярда, подставлял ему шары и постоянно проигрывал. Лева Кравец держал себя с ним совершенно свободно и говорил ему «ты».
— Ступай, ступай, — отсылал он его, — я один поупражняюсь.
И часами в одиночестве гонял по бильярду шары.
— Он что, давно вас знает? — спросил я Леву Кравеца однажды.
— Еще бы! Как ему меня не знать, — ответил Лева Кравец. — Меня вся прислуга Алексеевых знает.
— Откуда же? Вы здесь бывали?
— Возможно, — ответил он, по своему обыкновению, загадочно. — Сережка Алексеев единственный сын и наследник… А мы с Сережкой — вот так.
Он переплел средний палец правой руки со средним пальцем левой, чтобы показать, какая между ними была дружба.
— Как же вы с ним познакомились?
— Мало ли с кем я был знаком!.. Мы с ним вместе учились у Серафимы Павловны…
— И вы здесь бывали?
— Считай, что каждый день.
— Чем же кончилась ваша дружба?
— Чем кончилась? — Он усмехнулся: — Развела судьба.
И загнал шар в лузу.
До игры на бильярде со мной он, разумеется, не унижался. Не позволял мне даже взять кий в руки.
— Брось, брось, сукно порвешь, — говорил он мне. — Подай мелок.
И я покорно подавал ему мелок. Я все сносил от него, хотя мне это вовсе не нравилось. Но что было делать? Я знал, что стоит мне проявить строптивость, и дружбе моей с Варей конец. Навсегда, бесповоротно.
Варя приходила раньше Левы Кравеца и ждала. Она вся была полна ожиданием. Сидя за своим столиком с пером в руке, она прислушивалась. Поминутно вскакивала и выглядывала за дверь. Если он долго не приходил, она становилась все беспокойнее. На мои вопросы она переставала отвечать — просто не слышала их. Когда наконец за дверью раздавались его шаги, она менялась в лице. Глаза ее озарялись торжеством и радостью. Но только на мгновение. Чем ближе стучали шаги, тем явственнее радость сменялась робостью. Когда он входил, она взглядывала на него почти с испугом.
— Ты заметил, какой он сегодня бледный? — шептала она мне.
Или:
— Ты заметил, он чем-то недоволен? Что-то его огорчило…
При нем она бывала молчалива. Но ни на мгновение не забывала, что он здесь, рядом, и безмолвно, как бы исподтишка, следила за ним. Когда он играл на бильярде, она, сидя в библиотеке, все приподымала голову и вслушивалась в стук шаров. Когда мы сидели с ним за шашками, она, в каком бы конце комнаты ни находилась, искоса поглядывала на его склоненную голову, на его руки. В конце концов, не выдержав, подходила к нему и останавливалась у него за спиной. Так простоять она могла очень долго. Иногда, к моему отвращению, он протягивал руку и начинал небрежно играть концом ее косы. Он подносил конец косы к своему рту и дул на него, шевеля волоски своим дыханием. В эти минуты я ненавидел его особенно сильно.
Наша уединенная жизнь с Варей кончилась. Теперь нас было трое, и я никак не мог этого изменить. Когда мы оставались с нею вдвоем, она думала о Леве Кравеце. Разговаривая со мной наедине, она поминутно вспоминала о нем.
— Он плохо питается, — тревожно говорила она, точь-в-точь как его мама.
Даже наши совместные пиршества, которые я так любил, прекратились. Помню, нам выдали паек, я отправился с воблой и хлебом в библиотеку, а Варя почему-то задержалась. Я разостлал газету, но, верный обычаю, не стал есть, а добросовестно ждал ее. Однако она все не приходила. Я был голоден, вид лежавшей на газете воблы дразнил меня, и терпение мое скоро иссякло. Я пошел искать Варю, спустился в ту комнату, где выдавались пайки, но там уже никого не было. Я обежал весь Дом просвещения и нашел ее на кухне у Марии Васильевны. Лева Кравец, расставив ноги в синих галифе, сидел за столом, Мария Васильевна наливала ему в стакан кипяток из чайника, а он чистил и ел Варину воблу. Варя же, стоя коленями на табуретке, полураскрыв румяные губы, с выражением радости на лице следила не отрываясь за его вымазанными жиром пальцами, за его ртом.
— Ему нужно питание, — объяснила она мне впоследствии, не сомневаясь, что этот довод для меня так же убедителен, как для нее.
Все в нем казалось ей милым, значительным, и она не понимала, как другой человек — я, например, — может его не любить. И даже ненавидеть.
Надо сказать, что я ненавидел бы его меньше, если бы он относился к Варе так же, как она к нему. Но он обращался с ней небрежно, разговаривал снисходительно и свысока.
— Скука у вас здесь зеленая, — говорил он. — Не было бы бильярда, так можно было бы подохнуть…
Он зевал и потягивался, а я при этих словах о «зеленой скуке» испытывал острое чувство обиды за Варю. Однако она сама не обижалась нисколько. Она, кажется, считала вполне естественным, что такому выдающемуся человеку, как Лева Кравец, с ней скучно. Она придавала огромное значение его таинственной деятельности, на которую он иногда намекал, и при его неясных, вскользь брошенных замечаниях, что теперь нужно «ждать и ждать», на лице у нее появлялось важное и даже торжественное выражение.
Я не сомневаюсь, что о сути его загадочных дел Варе было известно не больше, чем мне. Он не объяснял нам ничего, кроме того, что «все в свое время решится», что «решится все большой кровью» и что тогда станет ясно, «какой человек чего стоит». Ни я, ни Варя никогда не задавали ему никаких вопросов, потому что он объяснил нам, что есть вещи, о которых он не проболтался бы даже под пыткой.