Шрифт:
Прямо из зала суда полиция доставила его в министерство юстиции, где министр, окруженный чиновниками, безапелляционно попросил его подписать следующее заявление:
«Я, Лев Троцкий, заявляю, что я, моя жена и мои секретари, находясь в Норвегии, не будут заниматься никакой политической деятельностью, направленной против любого дружественного Норвегии государства. Я заявляю, что буду жить в том месте, которое может подобрать или одобрить правительство… что я, моя жена и мои секретари никоим образом не будем вовлечены в политические проблемы, существующие в Норвегии или за рубежом… что моя деятельность как автора будет ограничена историческими трудами, биографиями и мемуарами… что [мои] произведения теоретического характера… не будут направлены против любого правительства любой страны. Далее я соглашаюсь, что вся моя почта, мои телеграммы, телефонные звонки, совершенные или полученные мной, моей женой и моими секретарями, будут подвергаться цензуре».
Даже спустя двадцать лет очевидцы этой сцены вспоминают искры презрения в глазах Троцкого и гром его голоса, когда он заявил о своем отказе подчиниться. Как, спрашивал он, министр осмелился предъявить ему столь позорный документ? Неужели он всерьез рассчитывал, что человек с таким, как у него, Троцкого, прошлым подпишет это? То, что министр просит его сделать, означает полную капитуляцию и отказ от какого-либо права на выражение политического мнения. Если бы он, Троцкий, когда-либо был готов принять такие условия, он бы не находился в изгнании сейчас и не зависел бы от сомнительного гостеприимства Норвегии. Неужели сам Трюгве Ли считает себя настолько могущественным, что сможет получить от него то, что Сталин никогда не мог получить? Допуская его в свою страну, норвежское правительство знало, что он собой представляет, — как же оно осмелилось просить его, чтобы даже его теоретические труды не были направлены против какого-либо правительства? Если б он когда-нибудь позволил себе даже самое пустяковое вмешательство в дела Норвегии — разве есть у них хоть малейшее обвинение на этот счет? Министр признал, что таковых у них нет. И неужели они верят, что он использует Норвегию в качестве базы для террористической деятельности? Нет, правительство определенно отказывается верить этому, ответил Трюгве Ли. Его обвиняют в заговоре или незаконной деятельности против какого-либо иностранного правительства? Нет, опять отвечал министр, нет и вопроса о какой-либо заговорщицкой или незаконной деятельности. Судебное дело правительства против Троцкого состоит в том, что он нарушил свое обещание воздержаться от какой-либо политической деятельности; и его статья «Французская революция началась» и его контакты с 4-м Интернационалом являются доказательством этому. Троцкий отрицал, что вообще давал подобное обещание. Никакой коммунист, никакой социалист не может заставить себя воздержаться от всякой политической деятельности. Каковы же представления министра о социализме и социалистической морали? В каком отношении эта статья о Франции более предосудительна, чем интервью для «Arbeiderbladet», которое он, Троцкий, дал самому Трюгве Ли, когда Ли заверял его, что, выражая свое политическое мнение, он не нарушит условия, сопровождающие вид на жительство? И как осмеливается правительство обосновывать обвинение против него на документе, представленном нацистскими взломщиками? Неужели они позволяют банде гитлеровских марионеток определять свое поведение?
В этом месте Троцкий возвысил голос до такой степени, что тот стал отдаваться эхом в залах и коридорах министерства: «Это ваш первый акт сдачи перед фашизмом в вашей собственной стране. Вы за это заплатите. Вы считаете, что находитесь в безопасности и свободны обращаться с политическим изгнанником так, как вам заблагорассудится. Но близится день — запомните это! — день близится, когда нацисты выбросят вас из вашей страны, всех вас вместе с вашим Pantoffel-Minister-President». [97] Трюгве Ли пожал плечами при этом странном, но точном выражении. Менее чем через четыре года это самое правительство действительно бежало из страны перед лицом нацистского вторжения. И когда министры и их престарелый король Хокон стояли на берегу, спрятавшись в укрытии и тревожно дожидаясь корабля, который должен был доставить их в Англию, они с благоговейным трепетом вспоминали слова Троцкого, пророческое проклятие которого стало действительностью. [98]
97
Подкаблучный президент (нем.).
98
В своих «Военных мемуарах» Кот так описывает эту сцену: «После встречи [с королем и германским послом] я собрал членов парламента… и рассказал им о новых германских требованиях… У меня не было сомнений, что правительство их отвергнет… что нам придется снова спасаться бегством., и придется покинуть страну. Я вспомнил слова, которые Троцкий сказал Трюгве Ли… „Через несколько лет вы и ваше правительство сами станете политическими беженцами, окажетесь без дома и страны, как я сейчас“. Мы отбрасывали его слова прочь, подобное казалось нам совершенно невозможным… Несколько раз я был вынужден прервать свою речь, чтобы удержаться от слез». Норвежские парламентарии, бывшие свидетелями этой сцены, описывали мне ее в том же духе. Один из них утверждает, что именно король Хокон напомнил Трюгве Ли о «проклятии Троцкого».
После этой встречи Трюгве Ли ужесточил Троцкому условия заключения, выслал двух его секретарей и поставил охрану возле дома Кнудсена, чтобы не допустить связи Троцкого даже с Кнудсеном. Дав все эти распоряжения, он превысил свои полномочия, ибо Конституция Норвегии не позволяла ему лишать свободы любое лицо, не осужденное судом. Многие, включая и консерваторов, были этим шокированы и выражали протесты; и поэтому через три дня после того, как он приказал арестовать Троцкого, Ли получил подпись короля на декрете, дававшем ему экстраконституционные полномочия для этого исключительного случая, и 2 сентября он приказал перевести Троцкого и Наталью из дома Кнудсена в Сундбю, в Хурум, во фьорд в двадцати милях к югу от Осло, где их интернировали в маленьком домике, который министерство арендовало для этой цели. Круглосуточно под охраной, они вынуждены были делить этот дом с двадцатью полицейскими в солдатских ботинках, постоянно топочущими, курящими трубки и играющими в карты. Никому, за исключением норвежских адвокатов, не было дозволено посещать Троцкого — не допускался даже его французский адвокат. Ему было отказано в обычном праве заключенного на физические упражнения или короткую прогулку на свежем воздухе. Чтобы получить какую-нибудь газету, он был должен обращаться за специальным разрешением, и ему приходилось всю свою корреспонденцию предъявлять для цензуры. Цензор был членом квислинговской партии, как и один из офицеров охраны, Йонас Ли, который впоследствии стал начальником полиции при правительстве Квислинга. «Изоляция Троцкого была настолько суровой, — вспоминает Кнудсен, — что Трюгве Ли постоянно отказывал мне в разрешении поехать в Хурум, даже после того, как я стал членом парламента. Только после многих хлопот и задержек мне было разрешено переслать Троцкому радиоприемник — поначалу ему было даже запрещено слушать радио».
Все это делалось, чтобы не дать возможности Троцкому ответить на обвинения Сталина. И все-таки он не сдавался. Он писал статьи, в деталях излагая процесс над Зиновьевым и Каменевым; а в письмах к своим сторонникам и Лёве наставлял их, как вести кампанию против репрессий и как собирать фактические свидетельства, опровергающие каждый пункт обвинений, выдвинутых Вышинским. С протестами он предъявлял цензору эти статьи и письма, а потом неделями в нетерпении ждал ответа. Не пришел ни один. Цензор производил конфискацию всех его письменных отправлений, не ставя самого Троцкого в известность об этом. Тем временем Троцкий и Наталья день за днем слушали московское радио, которое выкрикивало обвинения и слышимые, как эхо, по всему миру, и похожие на апокалипсическую какофонию. Сколько же людей, задумывался Троцкий, к этому времени начало оправляться от первого потрясения и верить невероятному? Не начали ли гигантские клубы ядовитой пыли, поднятой Москвой, оседать на умах людей и затвердевать до состояния коры? Тот факт, что норвежское правительство сочло уместным интернировать его, настроило против него, Троцкого, многих; люди рассуждают, что если бы он был невиновен, то наверняка его друзья, норвежские социалисты, не лишили бы его свободы. Само молчание, похоже, свидетельствует против него; а его враги больше всего пользовались этим. Через какие-то две недели после интернирования Вышинский в «Большевике» отметил, что Троцкому, очевидно, нечего сказать в свою защиту, ибо иначе он бы уже высказался.
Зажатый в ловушке, Троцкий попытался подать в суд за клевету на двух норвежских редакторов: одного нациста и одного сталиниста, — которые в своих газетах («Vrit Volk» и «Arbeideren») поддержали обвинения, выдвинутые Вышинским. 6 октября его норвежский адвокат Пунтервольд возбудил дело. Суд уже разослал повестки — дело подлежало слушанию до конца месяца, — когда правительство приостановило судебные процедуры. Интернировав Троцкого, чтобы лишить его возможности ответить Сталину, власти не могли допустить, чтобы теперь он использовал суд как свою трибуну. И все же по закону невозможно было помешать ему сделать это, ибо даже закоренелые преступники имеют право защищать себя в суде против клеветы и нанесения вреда репутации. Но Трюгве Ли не остановили эти юридические тонкости. Сразу после того, как он обезопасился декретом, который постфактум санкционировал интернирование Троцкого, он 29 октября получил еще один «Временный королевский декрет», гласивший, что «иностранец, интернированный согласно декрету от 31 августа 1936 года [а Троцкий был единственным иностранцем, интернированным в соответствии с этим декретом], не может предстать перед норвежским судом в качестве жалобщика, не имея на то согласия министерства юстиции». Конечно же министерство отказало дать «согласие» и запретило суду слушать ходатайство Троцкого в отношении указанных двух редакторов.
Тогда Троцкий попросил своего французского адвоката подать в суд за диффамацию сталинскими редакторами во Франции, Чехословакии, Швейцарии, Бельгии и Испании, надеясь, что, даже если его не пригласят в качестве свидетеля, он, по крайней мере, сможет изложить свою позицию через легальных представителей. На это, казалось, норвежский суд не имел возражений — у него не было юридических оснований, чтобы помешать ему защитить свою репутацию в иностранных судах. К тому времени, однако, стремление властей умилостивить Сталина не знало границ. «Министерство юстиции, — заявил Трюгве Ли, — после совещания с правительством решило, что будет препятствовать попыткам Леона Троцкого предпринять правовые действия в зарубежных судах, пока он находится в Норвегии». Вдобавок к этому министр запретил Троцкому поддерживать связь с какими-либо зарубежными адвокатами. Теперь, наконец, он полностью заблокировал Троцкого и заткнул ему рот.
«Вчера я получил официальное заявление, запрещающее мне подавать в суд на кого бы то ни было, даже за рубежом», — информировал Троцкий своего французского адвоката Жерара Розенталя 19 ноября. «Я воздерживаюсь от каких-либо комментариев, чтобы убедиться, что это письмо до вас дошло». Лёве он писал: «Ты должен учесть, что министерство юстиции конфисковало важные письма, относящиеся к моей личной защите. Теперь мне противостоят клеветники, взломщики, подлецы… а я совершенно беззащитен. Ты должен действовать по своему разумению, и скажи об этом всем нашим друзьям». В следующем письме он еще больше дает выход отчаянию. Он замечает, что «Arbeiderbladet» как раз сейчас ведет кампанию за освобождение Осецкого, знаменитого писателя-радикала, из нацистского концентрационного лагеря, но ничего не говорит о его собственном интернировании в Норвегии. «На Осецкого, по крайней мере, его тюремщики не клевещут». «Это письмо тоже, естественно, пройдет через руки цензора, но я уже перестал обращать на это внимание. Я пишу эти слова лично и конфиденциально сыну, за которым гоняются в Париже бандиты и чья жизнь может быть в опасности, пока я нахожусь в заключении и связан по рукам и ногам. На карту поставлены вещи, от которых… может зависеть [наше] физическое и моральное существование; и я обязан высказаться».