Шрифт:
Старицы, оставшиеся еще в живых, приезжают в единоверческую обитель и, выждав, когда монахи отправят свою службу, приходят к иконе, зажигают свои свечи, поют свои молитвы, вспоминают и плачут…
Да, пусть темны скитские взгляды, пусть их убеждения — не наши… Но чувства этих стариц, плачущих у плененной святыни, среди равнодушного мира, найдут отклик во всяком сердце, а их судьба — судьба многих убеждений, с тех пор, как люди борются за мнения, а мир стоит, храня безмолвно важнейшие тайны жизни и смерти…
Когда мы кончали осмотр, к отцу Стахию подошел молодой послушник. Это был почти еще юноша, худощавый, с глубокими черными глазами, как на византийской иконе.
— Благослови начинать, отче… — сказал он, остановившись и не глядя на нас.
— Бог благословит, начинайте, — сказал отец Стахий торопливо и с оттенком присущей ему стыдливой робости.
Послушник не двигался и как будто ждал чего-то… В тени дерева, у кельи отсутствующего настоятеля, на столе кипел хорошо вычищенный самовар, только что принесенной послушником. Лучи солнца, прорываясь сквозь листву, играли пятнами на самоваре, на стаканах, на скатерти, которая в тени казалась фиолетовой, на розовой бутылке наливки, которую мой племянник вынул из нашей дорожной сумки.
— Может быть, отец Стахий, откушаете с нами? — предложил я.
— Спасибо, — отвечал отец Стахий. — Ежели предложите… не откажусь… Ну, иди, иди! — сказал он послушнику, темная фигура которого рисовалась в стороне резким силуэтом… Молодой человек мгновение колебался, потом повернулся и пошел к открытой двери церкви.
Мы расположились под деревом, и у нас началась благодушная беседа. После первой же рюмки наливки отец Стахий оживился, с него сошли признаки угнетения и робости, и он оказался очень приятным собеседником… Благодушное настроение его омрачалось только от времени до времени появлением в нашем уголке темной фигуры послушника, который подходил, останавливался сумрачною тенью в стороне и произносил сурово:
— Отче… начали без вас.
В другой раз:
— Отче… Отчитали… Вам возглашать…
Отец Стахий досадливо отмахивался и говорил:
— Продолжайте… Ладно… Приду, возглашу!
Послушник стоял некоторое время, как будто ему было трудно оторвать ноги от земли, но потом уходил. И в его походке чувствовалась укоризна…
Мы продолжали мирную беседу, под звуки нескладного столпового напева, доносившегося из открытых дверей храма. Пели два — три голоса в унисон и несколько гнусаво…
— Скажите, пожалуйста, — спросил я у отца Стахия, — монастырь ваш штатный или общежительный?
— Общежительный, — ответил он и вздохнул. — Хотели жалование положить от синода… Да вот видите… настоятель у нас человек строгий… Отказался.
— Отчего?
Отец Стахий налил на блюдечко чай, долго смотрел на него и потом ответил, тонко улыбнувшись:
— Видите… нецыи и без того утверждают, будто единоверие — ловушка, а мы, дескать, попались в нее по неразумию и… ох-хо-хо-о… прости господи, по немощи… Так вот… не очень это уважают, что единоверцам пользоваться еще и награждением… Поняли?..
— А доброхотных пожертвований мало?
— Мало, — сказал он.
Я ждал обычного конца подобной фразы и дождался:
— Усердия мало в нонешнем народе, — добавил отец-казначей со вздохом и торопливо опрокинул свою чашку на блюдечко, положил наверх кусочек сахару и отодвинул от себя.
К нам вновь приближался суровый молодой послушник… На этот раз фигура его была вся — безмолвная укоризна. Остановившись опять в нескольких шагах, он сказал с особенной суровостью:
— Кончили, отец Стахий… Благословите запирать церковь?..
Отец Стахий с стыдливой поспешностью поднялся с места:
— Иду, иду… Не запирай…
Он торопливо попрощался с нами и пошел к паперти. Мрачный юноша следовал за ним.
Со стола убрали. Мои племянники стали укладывать котомку, а я зашел перед отъездом в церковь…
Она была пуста… Молящихся не было; вечерня отошла при пустом храме, и теперь немногие, участвовавшие в ней, уходили… Только мрачный послушник стоял неподвижно на клиросе, и отец Стахий возглашал, уходил в алтарь, появлялся оттуда, кадил перед иконами и опять возглашал один, предоставляя господу богу привести это в должный порядок… яко же ты, господи, веси.
Взглянув на меня, отец Стахий отвернул глаза и «завозглашал» торопливее.
Мы плыли уже по реке, а передо мною все носился образ сурового послушника, отдельная могила каменного старца и растерянно просящий прощения взгляд отца Стахия:
— Охо-хо-хо!.. Немощь человеческая… Не осудите… Осуждать грех, — слышалось мне под суровый шопот темнеющих керженских лесов…
Но керженские леса, помнящие крепкое стояние древних подвижников, как будто осуждали… [10]
10
В свое время этот эпизод я не напечатал по весьма понятным причинам. Года через два, если не ошибаюсь, в монастыре была произведена строгая ревизия епархиальным начальством, и многие «немощи» единоверческой братии подверглись «осуждению», которого так боялся благодушный отец Стахий.