Шрифт:
– А кто тебя гнал в Челябинск?
– Зло на этих совдеповцев в губернии, которые запретили мне вести дела папаши по приискам! Или я не выстрадала и не выплакала свое? Мало натерпелась от Урвана и папаши-душегуба?! Ничуть не жалею, что Тимофей Прокопьевич пристрелил его в ту ночь. Ничуточки!
Ной примолк, все еще сомневаясь, что Дуня носит от него ребенка. Но она говорила так подкупающе искренне, что сомнение поколебалось: а что если правда? Ах, Дунюшка, Дуня! Грешная душенька! А ведь своя, до чертиков в крапинку – своя. Разве он забыл ее, хотя бы на малый срок?! Постоянно думал о ней, вышагивая длинными днями за «саковским» плугом черноземной бороздой, или сидя на сеялке, впряженной в пароконную упряжку, ночами в стане; она ему душеньку припечатала печалью неубывной и горечью, не вычерпанной днями! И вот она рядышком – этакая красивая, собранная, с чернущими кудряшками по вискам и шее, прихлопнутая неласковой встречей Ноя. Но ведь это же Дуня – Дунечка! И если она в самом деле носит от него ребенка, господи помилуй!.. «Ужли врет? Спаси ее бог!» Соврать Дуне – не дорого взять. А вдруг?..
А Дуня лопочет про допросы Селестиною Гривой в УЧК, про свою поездку в Челябинск с полковником Дальчевским и офицерами – Бологовым и Гавриилом Иннокентьевичем Ухоздвиговым, про которого обмолвилась, что он такой же разнесчастный, как и она: незаконнорожденный сын золотопромышленника Иннокентия Евменыча Ухоздвигова, а ведь горный инженер по образованию и поручик с фронта. И думалось Дуне, когда она хотела связать свою судьбу с Гавриилом Иннокентьевичем, что они поднимут прииски, наладят добычу золота, да ничего не вышло: Советы губернии наложили арест на капиталы Ухоздвигова и Юскова, и они, Дуня и Гавриил, остались при пиковом интересе. И как раз в это время встретил Дуню есаул Бологов и предложил ехать в Челябинск с делегацией от подпольного «союза». И она поехала.
– Я бы хоть к черту на рога поехала в те дни, когда меня вместе с Гавриилом Иннокентьевичем оставили ни при чем. Все, все рухнуло!
Она так и сказала: Гавриил Иннокентьевич – ее «последний огарышек судьбы». У них были общие вздохи, опустошенность после фронта и безотрадность в дне сущем. Горе с горем сплылось, будто век в обнимку спало.
– Одно только плохо: нет у него самолюбия! Да уважения ко мне не оказалось, – горько сетовала Дуня.
– У кого?
– У поручика Ухоздвигова, у кого еще! Пальцем за меня не пошевелил. И тогда ему я сказала в Челябинске: ты, говорю, как щенок перед Дальчевским и Бологовым. И рассказала про тебя. Ты же не отдал меня матросам на казнь? Не бросил и мужской силой своей не воспользовался ни в Гатчине, ни в длинной дороге, и я отдохнула душою и телом, боженька! Век помнить буду. Первый раз в жизни мужчина не пакостил мое тело. Это ты понимаешь или нет?.. Потому, однако, и забеременела сразу после Яновой. Отдохнула с тобой, черт рыжий.
Ноя пробирало до печенки-селезенки. А Дуня свое вымолачивает:
– Когда Тимофей Прокопьевич в УЧК спрашивал, я ему все обсказала про тебя от первой встречи и до той ночи в Белой Елани. И он один мне поверил, и на эту Селестину Гриву прикрикнул: «А почему вы сомневаетесь, что Евдокия Елизаровна беременна от хорунжего Ноя? Я, говорит, не сомневаюсь в ее признании. Судьба у ней, говорит, страшная, и это надо понимать, товарищ Грива». Чтоб ей сдохнуть! Влюбилась она в тебя, что ли?
– Экое несешь, господи прости!
– Да не поминай ты господа! – взъярилась Дуня. – Тоже мне, православный праведник! Как меня тиснул, боженька. А я так ждала тебя, дура. Дядю Василия Кирилловича посылала в Таштып. А ты в Минусинске у Селестины Гривы отрекся от меня: знать ничего не знаешь и видеть не видывал, спать не спал, праведник Христов!
– Экое несешь! Не отрекался я, – переминался Ной, чувствуя себя виновным.
– «Не отрекался»! Где ж ты был? Ко мне заехал, да? Я ждала тебя в доме Василия Кирилловича, а ты и адрес забыл, рыжий. И Василий Кириллович ждал тебя. Патрончик наганный послал тебе с адресом в Красноярске, чтоб ты не остался в Таштыпе. Когда ты уехал в тот день, дядя наслышался много кое-чего от ваших казаков. Злобились на тебя за Гатчину и службу большевикам.
– Стал быть, патрончик с адресом от Василия Кирилловича?
– От кого же?! Кому ты еще нужен!
– Эв-ва! Думать о том не мог.
– Да о чем ты «думал»? Сидел себе в Таштыпе и не царапался. Хлебопашеством занимался, геройский хорунжий! Слава богу, что не поступил служить в гарнизон, как хорунжий Мариев. Не было бы тебе патрончика с адресом. В списочек записали бы.
– В какой «списочек»?
– Чтоб голову отрубить потом, – влепила Дуня. – Ты хоть раз подумал, что сейчас свершается? Ни о чем ты не думал. Другие за тебя думали, как совдеповцы, так и из «союза». – И, чтоб хорошо «проветрить рыжую голову» Ноя, пояснила: – Василий Кириллович будет командовать Минусинским дивизионом, но тебя оставить нельзя было, как во всех станицах известно стало про твою Гатчину и Смольный.
– В Красноярске Дальчевский, слышал.
– «Слышал»! Он командует белыми частями на Клюквенском фронте! Но за тебя Григорий Кириллович Бологов.
– Жидкая защита!
– Какая есть. Будут и другие, может, – намекнула Дуня и, вспомнив самое наболевшее: – А ты, говорят, ночевал на пасеке у Селестины Гривы? Хо-орош, жених мой! Я теперь понимаю, почему она так язвила меня и всячески унижала: имела виды на тебя! Ни одного моего показания не хотела записывать, а я требовала, чтоб записывала. И про Гатчину и Самару. Документы-то остаются. Это уж я знаю. Чем бы ты оправдался за Гатчину и Смольный? За разгромленный наш батальон и убитых офицеров «союза»? Бородой своей, что ли? А борода-то у тебя краснющая. А ты не думал, когда к власти придут другие, что бороду могут отрезать вместе с головой?
Ной беспрестанно вытирался рушником – нещадно потел. Вот так баня с предбанником!
– Чего потеешь так? – заметила Дуня. – В господском душе был?! Ну, тебе бы только баня! И Селестина водила тебя в баню!
– Помилуй бог! От кого набралась сплетен?
– Да всему городу стало известно от татарина-лесничего, как сдох твой конь, изжаленный пчелами, и тебя самого отпаривала в бане заместительница председателя УЧК!
– Экие враки! – натужно сопел Ной.
– «Враки». Или ты не ночевал у нее?