Шрифт:
Женщины мылись долго; известное дело – умостительная, чистоплотная и обиходливая половина людского рода.
Когда перемылись женщины, хозяюшка сказала, что пар теперь сошел, и они, гости, могут идти, если их не обременит, пусть возьмут с собою малого Кешку, тем паче, он будто прилип к Дуне.
– Пойдем, Дуня, – позвал Ной, и голос у него вроде осип.
– Сейчас. Сейчас! – А сама что-то ищет, тычется по своей комнате, хотя все собрано.
«Господи прости, эко привелось! Да ведь мужик я, язви тя, а все как вроде мальчонка. Сколь смертей повидал, сколь всякого разного хлебал, а вот, якри ее, робость одолела!» – пыхтел себе в бороду Ной.
XI
Они шли огородом между сугробами. Дуня мелко и часто, Ной – широко, размашисто с Кешкою на руках, с хрустом затаптывая ее маленькие следы.
В теплом предбаннике, где горела лампа, ни слова друг другу, Ной повесил на сохатиные рога бекешу, папаху, френч с накладными карманами, рубаху, одеяло, в которое был завернут белоголовый Кешка, и ушел первым в баню с мальчонкой, поддерживая одной рукой лопнувшие подштанники.
В бане светло от пузырчатых фонарей, подвешенных на крючья у высокого потолка. Дуня вошла в одной рубашке, и Ной, успев раздеться, отвернулся от нее, от греха подальше. Она опять хохотнула в нос, сняла рубашку, села на скамейку; взяла к себе малого, чтоб заслониться крохой от стесняющегося Ноя. Кешка сопел, фыркал, но не плакал.
– Кешку вымыли? – спросила Глафира Терентьевна из предбанника.
– Вымыли.
– Несите, пожалуйста, одену.
Дуня вынесла Кешку, закрыла дверь, обернулась и замерла возле каменки. Ной сидел к ней грудью на широченной лавке из цельной лиственной плахи и как-то странно смотрел на нее. С его медной бороды стекала вода. Но не борода, не мощная шея и грудь, не размах плеч поразили Дуню. На широченной груди Ноя, чуть ниже ямочки, зловеще сиял золотой крест на чуть видимой цепочке. Такого креста Дуня отродясь не видела. От него неслись лучики – тонюсенькие, белые, как вроде стеклянные – из верхней точки, и кроваво-красные в четырех местах. Никак не могла уяснить, что же это такое светится? Над Ноем свисал пузырь фонаря. Может, капля воды сверкает? Тогда откуда красные лучики из четырех точек. На Дуне давным-давно не было нательного креста; жила, как бусурманка, нехристь, а тут – эвон какое чудо! Дуня даже забыла про стыд и не закрылась рукою.
– Боженька! – ахнула она. – Это что у вас? Крест-то почему так сверкает?
– Экое! – Ной взглянул на крест, точно сам видел впервые. – Нательный крест деда моего. Архиерей пожаловал. Каменья в нем. Бриллиант и четыре рубина. Один генерал сказывал: каменья потому так сияют, что молодые еще, не утухли. Каменья драгоценные, как и люди: сияют до той поры, пока молоды. Погляди.
Дуне стало до того страшно, хоть беги из бани. Вспомнились молитвы деда Юскова, страхи божьи, а что если Ной – вовсе не Ной, а и вправду конь рыжий? И все, что случилось: спанье вчуже друг от друга, бегство с поезда – было ли оно? Может, и поезда не было? Где она, Дуня? С кем она? А что если все будет так, как грозился дед Юсков? Что настанет день и час, когда свершится над ней суд господний за все ее грехи тяжкие, за прелюбодеяние, за торг своим телом, за непочтение отца и матери и за другие мелкие и всякие грехи, про которые сама не помнит? И вот Конь Рыжий затащил ее в баню, а может, не в баню, а в чистилище?
– Боженька! – вскрикнула Дуня, закрыв лицо ладонями.
– Чего ты?!
Ной подскочил к ней, схватил на руки и прижал к груди. Она пыталась вырваться, что-то бормоча сквозь слезы про свои грехи, и что не по своей воле стала великой грешницей и запамятовала про бога, а Ной уговаривал, прижимал к себе, защищая ее от всех для него неизвестных напастей, затаившихся в ней. Ее сухие, кудрявящиеся волосы рассыпались по плечам и спине. Тонкая в перехвате, упругая, белая, она прилипла к его мокрому телу, мало-помалу успокаиваясь от щедрой и бесхитростной ласки.
– И в самом деле, Дунюшка, папаша твой чистый зверь, если толкнул тя в яму, и ты потом сама себя потеряла. А ты вылези из ямы, вылези! И я помогу, Дунюшка. Ты для меня самая что ни на есть благостная, и самая что ни на есть чистая: в душе чистота-то, в душе!
– Нет, нет, нет! Я же… я же… ты не знаешь, где я побывала, боженька!
– Со мной теперь. Где бывала – там нету тебя.
– Потом плеваться будешь!
– Господи прости, или я сослепу спас тебя от казаков? Один у меня теперь прислон: к тебе вот, какая ты есть. Поженимся честь честью.
– Нет. Нет!
– Пошто?
– Дурная я, дурная. Не буду я тебе женой! Не буду! Ты найдешь чище. Ты хороший…
– Кабы сам, Дунюшка, чистым был. Кругом закружился.
– Это я закружилась!
Как раз в этот момент ладонь Ноя нащупала рубец на шее Дуни возле ключицы. Рана, кажись? Но это была не фронтовая рана… Пьяный клиент в заведении, домогаясь, чтоб красотка Дуня принимала бы только его и никого больше, да еще жадничал – умойся трешкой, дьявол патлатый, – саданул ножом. Слава богу, успела откачнуться – так бы и перехватил горло. Ох, каких повидала! Брр!..
– Ну, пусти!..
– Не пущу, Дунюшка. Не пущу.
– Нет, не надо, Ной Васильевич. Не надо!
– Экое! От тебя табаком пахнет. Откуда эдакий запах? Не кури, Дунюшка, не кури!..
– Не надо! Не надо!.. Не пачкайся, ради бога!.. Не пачкайся!.. Грязная я, грязная!..
В ее мягком размытом взгляде мерцало что-то странное, недовольное и обиженное. Она с чем-то боролась в себе и не могла это высказать. Руки ее расслабленно опустились, маленькие груди исчезли, словно он их стер ладонью, торчали только черные пуговки. Она боролась с собою. То, что было просто с другими, оказалось таким трудным с Ноем. Он спросил, откуда у нее рубец на левой ключице, где ее так ранило? Она сильнее стиснула зубы, зажмурилась, отвернулась.