Шрифт:
Оглядываясь на пройденный путь, я обрисовал на VII съезде партии (март 1918 г.) свою позицию с достаточной ясностью и полнотой. "Если бы мы действительно хотели, - говорил я, - получить наиболее благоприятный мир, мы должны были бы согласиться на него еще в ноябре. Но никто (кроме Зиновьева) не поднимал голоса за это: мы все стояли за агитацию, за революционизирование германского, австро-венгер-ского и всего европейского рабочего класса. Но все наши предшествовавшие переговоры с немцами имели революционизирующий смысл лишь постольку, поскольку их принимали за чистую монету. Я уже делал сообщение на фракции III Всероссийского съезда Советов о том, как бывший австро-венгерский министр Грац говорил, что немцам нужен только какой-либо повод, чтобы поставить нам ультиматум. Они считали, что мы сами напрашиваемся на ультиматум... что мы заранее обязываемся подписать все, что мы разыгрываем лишь революционную комедию. При таком положении нам в случае неподписания грозила потеря Ревеля и других мест, в случае же преждевременного подписания нам грозила потеря симпатий мирового пролетариата или значительной части его. Я был одним из тех, которые думали, что германцы наступать, вероятно, не будут; но что если все же станут наступать, то у нас всегда будет время подписать этот мир, хотя бы и в худших условиях. С течением времени, - говорил я, - все убедятся, что другого выхода у нас нет".
Замечательно, что в это же самое время Либкнехт писал из своей тюрьмы: "Ни в каком случае нельзя признать, что нынешний исход для дальнейшего развития хуже, чем явилась бы сдача в Бресте в начале февраля. Как раз наоборот. Такого рода сдача осветила бы с наихудшей стороны все предшествующее сопротивление и представила бы заключительное принуждение, как "vis haud ingrata". Вопиющий к небесам цинизм, зверский характер заключительного немецкого выступления оттесняют назад все подозрения".
Либкнехт чрезвычайно вырос во время войны, когда он окончательно научился пролагать пропасть между собою и честной бесхарактерностью Гаазе. Излишне говорить, что Либкнехт был революционером беззаветного мужества. Но он только вырабатывал в себе стратега. Это сказывалось в вопросах личной судьбы, как и революционной политики. Соображения собственной безопасности были ему совершенно чужды. После его ареста многие друзья покачивали головами по поводу его самоотверженного "безрассудства". Наоборот, Ленину всегда была в высшей степени свойственна забота о неприкосновенности руководства. Он был начальником генерального штаба и всегда помнил, что на время войны он должен обеспечить главное командование. Либкнехт был тем вое-начальником, который сам ведет свои отряды в бой. Оттого, в частности, ему так трудно было понять нашу брест-литовскую стратегию. Он первоначально хотел, чтоб мы просто бросили вызов судьбе и пошли ей навстречу. Он неоднократно осуждал в тот период "политику Ленина - Троцкого", не делая, и вполне основательно, никакого различия в этом основном вопросе между линией Ленина и моей. В дальнейшем, однако, Либкнехт стал по-иному оценивать политику Бреста. В начале мая он уже писал: "Одно необходимо русским советам - прежде и больше всего другого - не демонстрации и декларации, но жесткая суровая сила. Для чего во всяком случае, кроме энергии, нужны также ум и время, - ум также и для того, чтобы выиграть время, которое необходимо даже и наивысшей и умнейшей энергии". Это есть полное признание правильности брестской политики Ленина, которая была целиком направлена на то, чтоб выиграть время.
Истина пролагает себе пути. Но и чепуха живуча. Американский профессор Фишер (Fisher) в большой книге, посвященной первым годам Советской России (The Famine in Soviet Russia), приписывает мне ту мысль, что Советы никогда не будут вести войну и никогда не заключат мира с буржуазными правительствами. Эту нелепую формулу Фишер, как и многие другие, списал у Зиновьева и вообще у эпигонов, прибавив кое-что от собственного непонимания. Мои запоздалые критики давно уже вырвали мое брестское предложение из условий времени и места, превратив его в универсальную формулу, чтоб тем легче довести до абсурда. Они не заметили при этом, однако, что состояние "ни мира, ни войны", точнее: ни мирного договора, ни войны, само по себе вовсе не заключает в себе ничего противоестественного. У нас такие именно отношения существуют и сейчас с величайшими странами мира: с Соединенными Штатами и Великобританией. Правда, они установились вопреки нашему желанию, но это не меняет дела. Есть к тому же страна, с которой мы по собственной инициативе установили отношения "ни мира, ни войны": это Румыния. Приписывая мне универсальную формулу, которая кажется им голым абсурдом, мои критики удивительным образом не замечают того, что лишь воспроизводят "абсурдную" формулу действительных отношений Советского Союза с рядом государств.
Как сам Ленин глядел на брестский этап, когда последний остался позади? Ленин вообще не считал заслуживающим упоминания чисто эпизодическое разногласие со мною. Зато он не раз говорил о "громадном агитационном значении брестских переговоров" (см., напр., речь 17 мая 1918 г.). Через год после Бреста Ленин заметил на съезде партии: "Громадная оторванность от Западной Европы и всех остальных стран не давала нам никаких объективных материалов для суждения о возможной быстроте или о формах нарастания пролетарской революции на западе. Из этого сложного положения вытекало то, что вопрос о Брестском мире вызвал немало разногласий в нашей партии" (речь 18 марта 1919 г.).
Остается еще спросить: как же держали себя в те дни мои позднейшие критики и обличители? Бухарин вел около года неистовую борьбу против Ленина (и меня), угрожая расколом партии. С ним шли Куйбышев, Ярославский, Бубнов и многие другие нынешние столпы сталинизма. Зиновьев, наоборот, требовал немедленного подписания мира, отказываясь от агитационной трибуны Бреста. Мы с Лениным были единодушны в осуждении этой позиции. Каменев в Бресте согласился с моей формулой, а приехав в Москву, присоединился к Ленину. Рыков не был тогда членом ЦК и потому не принимал участия в решающих совещаниях. Дзержинский был против Ленина, но при последнем голосовании примкнул к нему. Какова была позиция Сталина? У него, как всегда, не было никакой позиции. Он выжидал и комбинировал. "Старик все еще надеется на мир, - кивал он мне в сторону Ленина, - не выйдет у него мира". Потом он уходил к Ленину и делал, вероятно, такие же замечания по моему адресу. Сталин никогда не выступал. Никто его противоречиями особенно не интересовался. Несомненно, что главная моя забота: сделать наше поведение в вопросе о мире как можно более понятным мировому пролетариату, была для Сталина делом второстепенным. Его интересовал "мир в одной стране", как впоследствии - "социализм в одной стране". В решающем голосовании он присоединился к Ленину. Лишь несколько лет спустя, в интересах борьбы с троцкизмом, он выработал для себя некоторое подобие "точки зрения" на брестские события.
Вряд ли стоит дальше останавливаться на всем этом. И без того я посвятил непропорционально много места брестским разногласиям. Но мне казалось нужным раскрыть по крайней мере один из спорных эпизодов во всей его полноте, чтобы показать, как это было на деле и как это стали изображать впоследствии. Одна из попутных задач моих при этом состояла в том, чтоб поставить эпигонов на место. Что касается Ленина, то ни один серьезный человек не станет заподозривать, что по отношению к нему мною может руководить то чувство, которое по-немецки называется Rechthaberei*. Роль Ленина в брестские дни я оценил во всеуслышание гораздо раньше других. 3 октября 1918 г. я сказал на экстренном соединенном заседании высших органов советской власти: "Я считаю в этом авторитетном собрании долгом заявить, что в тот час, когда многие из нас, и я в том числе, сомневались, нужно ли, допустимо ли подписывать Брест-Литовский мир, только тов. Ленин с упорством и несравненной прозорливостью утверждал против многих из нас, что нам нужно через это пройти, чтобы дотянуть до революции мирового пролетариата. И теперь мы должны признать, что правы были не мы".
Я не ждал запоздалых откровений со стороны эпигонов, чтобы признать, что гениальное политическое мужество Ленина спасло в дни Бреста диктатуру пролетариата. В приведенных выше словах я брал на себя большую долю ответственности за ошибки других, чем мне причиталось. Я сделал это, чтоб показать пример другим. Стенограмма отмечает в этом месте "продолжительные овации". Партия хотела этим показать, что понимает и ценит мое отношение к Ленину, чуждое какой бы то ни было мелочности или ревности. Я слишком ясно сознавал, что значил Ленин для революции, для истории и для меня лично. Он был моим учителем. Это не значит, что я повторял с запозданием его слова и жесты. Но я учился у него приходить самостоятельно к тем решениям, к каким приходил он.
Глава XXXIII
МЕСЯЦ В СВИЯЖСКЕ
Весна и лето 1918 г. были из ряда вон тяжелым временем. Только теперь выходили наружу все последствия войны. Моментами было такое чувство, что все ползет, рассыпается, не за что ухватиться, не на что опереться. Вставал вопрос: хватит ли вообще у истощенной, разоренной, отчаявшейся страны жизненных соков для поддержания нового режима и спасения своей независимости? Продовольствия не было. Армии не было. Железные дороги были в полном расстройстве. Государственный аппарат еле складывался. Всюду гноились заговоры.