Шрифт:
Тэффи была уже достаточно хорошо известна читателю по газетным и журнальным публикациям, когда в 1910 году вышла ее первая книга. Это был сборник стихотворений «Семь огней». Она писала стихи на протяжении всей жизни и очень серьезно и ревниво к ним относилась. Но по большей части они не имели той славы, что ее проза. Книга стихов Тэффи вызвала разноречивые суждения в критике. Так, если Валерий Брюсов назвал ее стихи подражательными, то Николай Гумилев, напротив, восхвалял их «литературность в лучшем смысле слова».
Вскоре за первой книгой последовали два сборника юмористических рассказов. Всего же за годы, предшествующие эмиграции, с 1911 по 1918, вышло шесть крупных сборников юмористической прозы Тэффи. Кроме того, значительное количество рассказов было опубликовано в маленьких дешевых изданиях.
Книга 1916 года «Неживой зверь» дает новый образ многоликой, удивительной Тэффи. Это первый сборник ее серьезной прозы, где особое место занимают пронзительные, необычайно точные психологически рассказы о детях.
В фельетоне «Игрушки и книги» Тэффи в присущей ей иронической манере говорит: «Я за всю свою жизнь ни разу не смогла написать рассказа для детей. Пробовала — выходило что-то неудобное, скорее для стариков-паралитиков, чем для нормального ребенка» . Это признание следует понимать в том смысле, что она, человек и писатель предельно естественный, никогда не фальшивила, у нее не найдешь искусственно смоделированных типов, нравоучительных историй о «хороших детях». Дети из ее рассказов — это сама жизнь, в литературе до нее, пожалуй, не было столь живых детских характеров. Она писала, не подлаживаясь специально под детей, она писала о детях, не сковывая себя адресатом. Тэффи свободно и естественно говорит на языке ребенка, передает детские переживания и фантазии, детскую наивность, простодушную веру в чудеса, трогательную попытку приподняться на цыпочки, стать вровень со взрослыми, с их миром.
Наверное, ей легко было писать о детях. Почему? Это станет ясно из пересказанного ею разговора с Федором Сологубом. Сологуб с Тэффи взялись однажды устанавливать метафизический возраст общих знакомых — тот, который определяет существо личности и который норой намного расходится с возрастом реальным. Когда же добрались до самих себя, «шестисотлетний» Сологуб определил Тэффи как тринадцатилетнюю.
«Я подумала. Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже шевелится. И я, конечно, пошла и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно.
Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет» .
Тринадцать лет — возраст радости и муки, возраст еще и уже, грань, балансируя на которой, можно заглянуть назад, в детство, и вперед, в этот вожделенный мир, где живут «большие» — магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких» («Приготовишка»).
Именно с этого рубежа Тэффи видит своих героев — смешных, неловких, потрепанных жизнью и... «маленьких», сколько бы лет им ни было. Потому что «когда маленькие подрастают, они оглядываются с удивлением: «Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну?.. И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?»
Оттого-то герои Тэффи счастливы лишь воспоминаниями: о детстве, в котором унылая конка с тощей клячей воспринималась дивным невозможным чудом («Счастливая»), или об ананасовом мороженом, что подавали однажды за обедом в доме богатых родственников («Приготовишка»), о докторе Веревкине, чей благосклонный взгляд спустя десятилетия делят две старушки («Старухи»), или о белой ночи в России и «дикой, бестолковой, счастливой песне» («Воля»).
Обладая микроскопическим зрением, Тэффи умела разглядеть в обыденном невероятное, в любом незначащем по виду явлении, предмете что-то яркое, в каждом человеке найти какую-то скрытую нежность. Это свойство детской, языческой еще, души — признавать родным, своим, близким то, что чуждо и нелюбопытно «большим».
Детство — мир взрослых; прошлое — день сегодняшний. И, внутри сегодня, в рассказах Тэффи скрыта еще одна антитеза: жизнь — игра. Жизнь, где все ненастоящее, — и игра, которой (и в которой) живет ребенок. (А позже взрослый, который придумывает для себя эту игру. Помните девиз Тэффи: «уметь жить играя»?) И — невыносимая боль, когда жестокая жизнь врывается в игру и прерывает ее.
Настоящее — это игрушечный баран «с длинной кроткой мордой и человеческими глазами» («Неживой зверь»), это «драгоценная штучка» — курок от старого пистолета, который, если не положить его на ночь под подушку, «мучится один», а наутро становится «меньше и тоньше, чем всегда» («Троицын день»).
Баран и курок — это подлинное, всамделишное, от которого на душе тепло и спокойно. А вот жизнь... «Жизнь пошла какая-то ненастоящая». В ней шуршали «бабы с лисьими мордами», «огневица — печкина дочка, щелкала заслонкой, скалила красные зубы и жрала дрова. В жизни — «все было неспокойное» («Неживой зверь»). В жизни — «все было — не то что страшное, а не такое, как нужно. Белый столб, что на средней клумбе... подошел совсем близко к долу и чуть-чуть колыхался. Поперек дороги прыгал на лапках маленький камушек...» («Троицын день»).