Шрифт:
— А ты молчи. Может, так и надо.
Нам очень хотелось выйти посмотреть на все эти диковинные дела, но нас не пустили.
Прошло не меньше часа, и мы уж было успокоились:
— Не достанут коляску и Люсеньку не увезут. И вдруг дикий грохот, звон, рев...
Нянька вскочила:
— Ну, конечно. Убил он ее.
И бросилась к двери. Мы хотели было побежать за ней, но испугались и притихли. Нянька вернулась растерянная:
— Господи, сохрани и помилуй! Рама на него упала. Михайла утром вмазывать хотел, вставил, гвоздиками прикрепил, а она вылетела, да как грохнет прямо на него, на этого... Еле успел отскочить, а то бы на месте... Господи, Господи!
— Нянюшка, смотрите, едут! — крикнула сестра, подбегая к окну.
Но коляска была еще пустая. Это кучер проезжал лошадей. Но почему-то лошади неслись как угорелые, били копытами по передку коляски, и кучер повис на вожжах, и шапка у него свалилась.
Потом узнали, что лошади, подъезжая к крыльцу, вдруг чего-то испугались и понесли к воротам. Пристяжная проскочила, а коренник сплечился.
— Не пускает «хозяин» девочку. Жалеет, — бормотала нянька. — Против него не пойдешь. Били бы друг друга по темени, а чего девчонку-то мучить? Вот он один за нее и вступается.
Уже заголубели сизые сумерки, когда увидели мы, как проехала мимо окон коляска с поднятым верхом. Что-то такое было безнадежно тоскливое в этом мутном силуэте, в низко опущенном верхе, чуть-чуть подпрыгнувшем на повороте. И вот, и нет ничего — одна сизая дымка, которая сгустится, потемнеет и покроет все.
Во время обеда мы неожиданно услышали голос Алевтины. Она, значит, не уехала. Она сидела в гостиной и говорила кому-то:
— Это он нарочно увез ее. Нарочно, чтобы меня добить.
С кем она говорила — не знаю. Должно быть, сама с собой.
— И почему он думает, что шестилетнему ребенку лучше жить с отставным гусаром, чем с матерью?
— Ешьте, ешьте, — шептала няня. — Нечего вам тут слушать.
— Я не поеду! Я не поеду! Я не поеду! — вдруг закричала Алевтина.
Эльвира Карловна побежала к ней и закрыла дверь.
Рано утром, мы еще лежали в постели, вошла Алевтина в детскую. На ней было то самое пальтецо, в котором она приехала, и та же шляпка. В руках она держала пачку писем, перевязанных сиреневой ленточкой, которую она по праздникам завязывала себе на шею — единственная ее роскошь. Лицо у нее было очень грустное и совсем больное:
— Нянюшка, вы ведь неграмотная. Вы, значит, не будете читать... Вот, умоляю вас, сохраните это... это до того времени, когда я смогу взять. Я вас потом щедро вознагражу.
Она закрыла глаза и на минутку прижала пакет к груди. И в эту минуту страшно стала похожа на Люсеньку, когда та закрывала глаза, чтобы спрятаться от людей.
— Нянюшка! Я должна ехать туда, где девочка. Я не могу здесь оставаться. Когда ее уносили, она обернулась и сказала мне: «Мама, ты, пожалуйста, не беспокойся». Если бы она этого не сказала, я бы, может быть, и могла... «Не беспокойся!» — сказала. Замучает ее палач. Все на ней выместит...
Она помолчала.
— Здесь нельзя оставаться. Сегодня ночью весь дом вздыхал и плакал, как живой... Я должна ехать... Эльвира Карловна добрая, дала мне тридцать два рубля. Я ее тоже очень вознагражу... Прощайте, нянечка!
Она опустила голову и пошла к двери, но тут вспомнила, что не отдала пакета, улыбнулась так горько, словно заплакала:
— Вот я и забыла. Спрячьте. Поцелуйте меня на прощанье. Ведь я... ведь я здесь была ужасно счастлива!..
Ведьма
Иногда, вспоминая, даже удивишься — неужели были такие люди, такая жизнь?
Иностранцу, само собою разумеется, рассказать об этом совершенно невозможно — ничего не поймет и ничему не поверит. Ну, а настоящий русский человек, не окончательно былое забывший, тот, конечно, все сочтет вполне достоверным и будет прав.
Вот расскажу вам сейчас историю, которую слышала от одной очень уважаемой дамы. И ничуть меня эта история не удивила. То ли еще у нас было!
— Было это, — начала рассказ свой моя приятельница, — лет тридцать тому назад. А может быть, и немножко меньше. Жили мы тогда в маленьком степном городке, где муж служил мировым судьей.
И скучное же было место этот самый городишка! Летом пыль, зимой снегу наметет выше уличных фонарей, весной и осенью такая грязь, что на соборной площади тройка чуть не утонула, веревками лошадей вытягивали. Помню, ходила наша кухарка в курень — там булочная курень называлась, — так сапоги выше колен надевала. А раз мы с мужем засиделись в гостях, вышли, а за это время так улица раскисла, что перейти ее никакой возможности не оказалось. Хорошо, что по нашу сторону был постоялый двор — там и заночевали, а утром в телеге нас домой доставили.