Шрифт:
— Бери гурт овец, — сказал Ибрай Урумгаю, — двух молодых кобылиц с жеребятами, трех вьючных лошадей и ступай вперед. Ты знаешь эти места и найдешь хорошее стойбище. А мы подойдем через два дня.
В долине горы Кокташ Урумгай долго выбирал место, где было бы в изобилии корма для скота, где не так много ветра и где есть в достатке вода.
Ставя кибитку на облюбованном месте, Урумгай поглядывал на жену: ему казалось, что она вяло работает.
— Юлдуз-джан, — сказал он ласково и насмешливо, — твои руки тебя совсем не слушаются.
Она кротко ему улыбнулась, но в черных больших глазах не было радости — в них отразилась печаль потухающего костра.
— Я не знаю, — ответила она, — почему. У меня кружится голова и хочется пить.
— Это от усталости, — сказал он.
Неподалеку бегал в одной рубашонке двухгодовалый Садык. Он гонялся за крупными, в человеческую ладонь, яркими бабочками и верещал от восторга. Ему было немножко скучно — без двоюродных сестер и братьев, особенно без Ильберса, сверстника, с которым он целыми днями привык бывать вместе. Он любил свою мать и своего отца затаенной любовью маленького, но уже не беспомощного звереныша. Он знал хитрость и умел громко и вовремя зареветь, чтобы на него обратили внимание и позволили то, чего он хотел. Вот уже несколько дней мать поила его овечьим молоком, очень густым, пахнущим травой, и молоко это казалось невкусным. Он не раз ревел, голосисто и долго, пытаясь ее разжалобить, но мать была неумолима, а отец, посмеиваясь, бросал ему полуобглоданную кость или давал из своих рук кусочек жирных, вывернутых наизнанку бараньих кишок и заставлял долго жевать. Потом подносил к его рту деревянную пиалу с жирным бульоном, который называют сурпой.
Садык много ел и быстро набирался сил, но материнского молока все-таки хотелось. Дитя природы, он рано был научен старшими, что змей, скорпионов и тарантулов следует опасаться, а прочую живность можно без опаски ловить руками и даже есть. Двоюродные братья учили его отыскивать в траве молодые стебли кумызлыка, дающие освежающий кислый сок, учили отыскивать и есть черемшу — горный чеснок и ловко вылущивать из стручков дикий горох.
Поймав большую бабочку, он торжественно понес ее показать отцу и матери. Грязные пухлые пальчики были в золотистой пыльце от ее ярких и удивительно разноцветных крыльев.
— Ата, я поймал бабочку.
— Ты у меня батыр, — ответил отец, занятый своим делом. — Скоро я научу тебя скакать на коне быстрее ветра и прыгать с камня на камень, как прыгает тау-теке.
Садык еще не слышал, что такое тау-теке, и черные глаза его загорелись.
— Те-ке, — повторил он.
— Да, — улыбнулся отец, — это горный козел, который может перепрыгивать даже пропасти.
Мальчик убежал довольный, но вскоре снова вернулся, и опять отец называл его батыром и обещал, когда он вырастет, убить с ним в горных лесах медведя — аю, а может быть, барса. Садык смеялся от счастья, а мать, глядя на него и вяло, не как всегда, зашнуровывая кошмы на обручах кибитки, печально улыбалась.
Было тепло и зелено в узкой долине, и гремел неподалеку в камнях звонкий ручей. Рядом вольно и спокойно паслись отощавшие от перегона курдючные овцы. Их сторожили две лохматые собаки. Тут же бродили лошади и с ними черноухий ишак, которого подарил Садыку дядя Ибрай. Это был умный ишак, старый. Когда на него сажали мальчика, он шагал осторожно и плавно, словно знал, что мальчик еще маленький, а маленьких следовало оберегать.
Кибитку наконец поставили, и теперь надо было думать о том, чтобы подоить овец и заквасить молоко на брынзу и еще сварить в черном, прокоптившемся котле вяленное на солнце баранье мясо. Но Юлдуз, как только поставили кибитку, сразу ушла в нее и легла. Ей нездоровилось. Мясо пришлось варить Урумгаю, а овцы остались недоенными. Ягнята в этот день были особенно резвы: они досыта сосали маток.
— Поешь мяса, и ты станешь здоровой, — сказал Урумгай жене.
Но жена закрыла печальные глаза и отвернулась.
Отец с сыном совершили перед едой омовение. Потом они молились, обращая взор к востоку. И опять Садык учился у отца, повторяя все его движения и слова, которые тот бормотал.
— Алла! О алла! — повторял мальчик и, прижав к лицу красные от холодной воды ладошки, доставал головой до молитвенного коврика.
Потом они ели. Ели не торопясь, но обильно, и мало разговаривали. Плоское, с редкими усиками лицо Урумгая лоснилось от жира и светилось довольством. Садык, полнощекий, розовый, с заплывшими от сытости глазами, тоже был очень доволен; подражая отцу, прочищал отрыжками горло и вытирал о черную голову жирные от бараньего сала руки.
После еды Урумгай опять провел ладонями по лицу и тотчас же это сделал Садык. Потом отец встал и, не глянув на сына, ушел в юрту, но почему-то вернулся быстро. Садык заметил, что лицо отца стало совсем плоским и серым, как круглый камень ручной мельницы, которой мать размалывала зерно для лепешек. Садык любил лепешки, особенно горячие, только что вынутые из золы.
— Плохие у нас дела, Садык, — сказал с тревогой отец. — Шибко плохие. В нашей юрте, кажется, поселилась черная смерть.
Садык не знал, что такое смерть, да еще черная. Но он испугался и заплакал, потому что отец был совсем не такой, каким только что был недавно.
Урумгай сел поодаль от кибитки и стал зачем-то раскачиваться из стороны в сторону, молча и страшно, и Садык впервые не стал делать то, что делал отец. Он только смотрел на него и тихонько всхлипывал. Ему хотелось пойти в юрту и посмотреть на мать, которую отец оставил зачем-то наедине с черной смертью. И он встал, но услышал вдруг резкий окрик:
— Не ходи!
Так еще никогда отец не кричал на него. Он остановился и опять сел. Потом снова встал и пошел к отцу: надо же было от кого-то принять ласку. И снова пугающий окрик: