Шрифт:
Рыбаки только головами качали на мои просьбы помочь мне: не только лодки нельзя было дотащить до полыньи, но уже и ступить на трещавший, крошащийся под ногами лед было рискованно.
Лебедь плавал в самой середине быстро увеличивающейся полыньи и не приближался к ее ледяным берегам. Не в силах больше выносить его крика, я ушел из дома — из избушки на высоком берегу озера.
Но долго еще в дороге преследовал меня могучий, тоскливый трубный крик.
Я вернулся домой через два дня утром.
Лебедь больше не кричал. Его не было видно на полынье.
В бинокль я разглядел на закрайке льда большое алое пятно и по всему льду озера от леса до полыньи — легкие цепочки лисьих следов.
Может быть, ночью лебедь вышел на лед — хотел идти к берегу, к мелкому месту, и тут достался хищникам, — не знаю.
Лебедя не стало. С полыньи доносился опять только звонкий зов морянок:
— О Аулей, Аулей, Аулей!
Стаи снимались с озера, летели на север — к своим гнездовьям.
С удовлетворением я узнал в деревне, что охотник, стрелявший в лебедя, был остановлен лесной стражей и отдан под суд.
1945 г.
«ОНА»
(рассказ молодого ученого)
Дик и страшен верх Алтая, Вечен блеск его снегов.
ХомяковТолько мы разбили палатку, поели и собрались отдыхать, — обнаружилась пропажа сумки с препаровочными инструментами. Без них вся работа моя — зоолога экспедиции — срывалась.
Забыв о желанном отдыхе, я вскочил, чтобы сейчас же ехать назад: может быть, мне повезет, и еще до наступления темноты я найду сумку, валяющуюся где-нибудь на дороге.
— Одну минуту, — сказал начальник экспедиции, наш гидрометеоролог. — Сейчас я… это, как его?
Я с надеждой посмотрел на него; может, это он припрятал мою сумку?
Он стоял, заложив руки за спину, и, заведя под очками глаза, уставился на небо отсутствующим взглядом: явно старался что-то припомнить. И, как всегда, поражал удивительным сходством с его измерительными приборами. Приделай одному из его длинных стеклянных термометров очки да бороду — точь-в-точь будет он сам. Такой же прямой, жесткий, холодный.
Он отличался классической рассеянностью ученого, и ученая рассеянность его происходила, конечно, от большой внутренней сосредоточенности. Он вечно что-нибудь обдумывал и вычислял про себя, потому и не замечал ничего, что происходит вокруг него, не замечал и нас — живых людей, своих спутников. Но знаниями он был набит под самую черепную крышку.
— Так… да, так! — сказал он, поправляя очки и переводя на меня свои серо-свинцовые глаза. — Совершенно верно: я держал ее в руках на той стоянке. Хотел убрать в ящик. А потом повесил на ветку кедра и что-то другое стал убирать в ящик. Там ее — это, как его? — и найдете — на кедре.
Я послал ему мысленно тысячу чертей. Возвращаться на старую стоянку! Это значило — ночь в седле. После такого-то утомительного дня — душного, без обычного полуденного отдыха!
Но делать нечего, ехать было необходимо.
Я приторочил к седлу тюк из пальто с завернутым в него небольшим запасом хлеба, надел через голову ремень двустволки и, пожелав старому чудаку спокойной ночи, выехал из лагеря на своем сильном трехлетке-воронке.
У реки на большом камне сидела девушка-ойротка — наш проводник. Семь длинных мелко заплетенных кос узкими змейками сбегали с ее плеч на грудь. В черных косах поблескивали серебряные украшения. Плотно обтянутая на скулах кожа, чуть раскосые глаза, чистый лоб. Вся крепкая и совершенно неподвижная фигура алтайки казалась изваянной из камня, на котором она сидела.
Я сказал ей, куда и зачем еду по милости рассеянного нашего начальника: хотелось поделиться с кем-нибудь своей досадой.
Она не вынула чубука изо рта, только перевела на меня глаза, блеснув глянцем белков. Процедила сквозь зубы:
— Нельзя. Не ходи. Я удивился:
— Это почему?
— Делай так, — она опустила веки и чуть склонила голову набок — показать, что прислушивается.
Я добросовестно выполнил ее совет: стал прислушиваться.
Вечер был на редкость тих: даже птицы приумолкли, и я ощутил какое-то напряжение — непонятное и тягостное, точно рядом кто-то затаил дыхание и уже открыл рот, чтобы сказать что-то, но, задыхаясь, ни слова не может вымолвить.
Веки каменной девы поднялись, агатовые глаза в упор уставились на меня.
Она вынула трубку изо рта и размеренно-веско произнесла явно заученные слова:
— Колокола звонят — быть празднику.
Я знал: «праздником» они тут зовут всякое значительное событие. Но никаких колоколов я не слышал, да их тут — в глуши алтайских гор — и не было нигде за сотни верст. Совершенно было непонятно, чего она ждала.
— Какой «праздник»? — спросил я.
И чуть слышно каменная дева прошептала: — Она.